– Пора соединяться с Германией? – воскликнул спросонья, протирая глаза, мой сосед шваб. И сконфузился.

* * *

Когда то, лет пятнадцать назад, я проезжал этот путь – Зальцбург, Инсбрук, Букс, Цюрих… не было со мною тогда пустой коробки от Блигкена и Робинсона, чайника, металлической кружки, и в кармане неопределенного документа, обидно начинающегося словами: «le présent certifcat n’est pas[32]».

Был тогда я гражданином Российской Империи, на меня без всякого соболезнования смотрела встречная немецкая старуха, не качал головой, вздыхая, долговязый спортсмен, влюбленный в свои лыжи и в снежную наклонную плоскость.

С Россией вежливо разговаривали не только короли и министры, даже дежурные буфетчицы на глухих пересадочных станциях и те с подобострастным любопытством подавали кофе, «bitte schon!»

Жалость даже к личной неудаче иногда оскорбляет. А тут – майн герр с птичьим пером на голове жалеет сто миллионов людей… сто миллионов!

Дурак.

Что осталось таким же, как раньше, – зелено-голубой Инн, дымящаяся пургой скалы у неба. Тот же черный сосновый лес, с проседью снега в волосах, те же гримасы голого камня, улыбка и ужас, застывшие некогда, в ожидании завоеваний революции земной коры.

Толпы белых гигантов, ярко-синее небо, голубая река. И лиловые провалы ущелий… Не изменилось ничего! Только лыжи новые у тех, что беспечно скользят там, вверху, да люди, должно быть, другие. И разве можно нам бояться за нашу Россию?

Какая-то случайная дрянь царапает русский снег, скачет в восторге… А мы испугались: погибла земля!

* * *

– Вы русские?

– Да.

Это с нами после Букса начинает беседу какой-то жизнерадостный швейцарец, едущий в Цюрих. Лицо круглое, розовое, налитое. Наверно или купец, или мелкий политический деятель.

– Ну, что же: когда у вас большевизм кончится?

– Трудно сказать, мсье.

– Удивляюсь! Такая громадная страна и терпит насилие со стороны какой-то кучки каналий.

Этот аргумент – самый веский в устах иностранцев. На всякое другое замечание легко ответить с достоинством. Но, действительно почему такая большая страна терпит насилие со стороны такой небольшой кучки каналий, я сам часто недоумеваю. Конечно, террор, сыск, шпионаж. Да. Но террор против армии! Это как-то неубедительно: бедненькие несчастненькие солдатики… Политкомы их обижают, власть оскорбляет, а они, беззащитные, терпят и терпят…

– Вы не знаете, что такое коммунистическая организация, мсье, – защищая достоинство чересчур терпеливого народа, говорю, наконец, я. – Эта компания умеет пользоваться всеми средствами для сохранения власти.

– Да, да, отлично знаю. Но, все-таки, этих людей не так уже много в России.

– Зато они в центрах, мсье. И весь аппарат в их руках. А население, сами знаете, разбросано, не организованно, безоружно.

– Ну так что-ж, что разбросано? Вот, здесь, в нашей Швейцарии… Горы тоже разъединяют население. Верно? А, между тем, Вильгельм Телль у нас был!

Он встает, вздыхает, снимает с полки чемодан. Поезд подходит к Цюриху.

– Вы наверно не знаете, с кем разговаривали, мсье, – после ухода добродушного пассажира говорить мне с улыбкой молчаливо сидевший до сих пор в углу молодой швейцарец.

– Да, не знаю, конечно…

– Это, цюрихский домовладелец… Штейнберг. По национальности еврей.

– Что вы сказали?

– Еврей.


«Возрождение», Париж, 4 февраля 1926, № 247, с. 4.

V.

Наконец, мы в Париже. Нырнули с Гар-де-л’Эст в океан человеческих тел, зацепились за случайный утес какого-то серого отеля, под которым непрестанно шумит прибой автомобильной волны… И исчезли для родных и знакомых. Растворились.

Кто нам нужен в этом мировом центре, и кому мы нужны, до сих пор мне не ясно. Но раз другие бегут, озираются, вскакивают на лету в автобусы, проваливаются под землю в метро, и считают все это величайшей мудростью и достижением в жизни, значит, так надо. Будем и мы достигать.