Я провел ножом под краской, отслоив еще несколько фрагментов. Аликс сделала еще один снимок, и я продолжил работу.

Когда я удалил примерно четверть краски, вместо нижней половины лица женщины был ясно виден слой бумаги. Она была тонкой, как калька, и выкрашена в белый цвет.

– Кто-то приложил немало усилий, но пока непонятно зачем, – произнес я и, поспешив вернуться к работе, снял вместе с краской немного кожи у себя с костяшек пальцев.

Аликс поморщилась и отвела меня в ванную, где я смыл кровь, а она наложила антибактериальную мазь и пару пластырей. Она разглядела у меня пятнышко крови на футболке, и мне пришлось оголить торс. Аликс немедленно похлопала меня по спине и спросила: «Как дела, Мона?» – обращаясь к татуировке Моны Лизы, занимающей большую часть моей спины. Татуировку я сделал в честь своего прадеда и его печально известной кражи.

Переодевшись, я вернулся к работе, стараясь выполнять ее осторожней. Дело шло медленно. Больше часа ушло на то, чтобы удалить остальную часть лица женщины. Наконец, белая бумага была вся очищена от краски. Но под ней также проступали бугры и выступы.

– Там определенно что-то есть, – произнесла Аликс – Продолжай.

Я взял плоский мастихин подлиннее, осторожно провел им под бумагой и приподнял.

4

– Там другая картина! – воскликнула Аликс, и мы оба уставились на несколько обнажившихся дюймов густой краски, в основном темно-синего цвета с вкраплениями зеленого.

Я снова подсунул мастихин под бумагу, но на сей раз она порвалась. Я отложил нож в сторону и осторожно потянул пальцами бумагу, оторвав еще один кусочек, примерно в квадратный дюйм. Тогда я принялся кропотливо отрывать кусочки бумаги дюйм за дюймом. Работа пошла еще медленнее, бумага с трудом отклеивалась от нижнего слоя краски, но я не сдавался. Аликс стояла рядом, фотографировала и подбадривала меня. Наконец, обнажилась нижняя половина картины.

– Это что, коровы?

Я оторвал еще несколько дюймов бумаги, и мы оба затаили дыхание, когда открылись пиджак, жилетка и рубашка, нарисованные такими тяжелыми, выразительными мазками, что стиль невозможно было не узнать – но ведь этого не может быть…

– Продолжай, – выдохнула Аликс, делая еще один снимок; руки у нее дрожали.

Я снял большую часть бумаги, оставалась только большая неровная полоса, скрывающая верхнюю треть картины. Поставив картину вертикально на стол, я откинулся на спинку стула, и мы стали разглядывать – оба практически разинув рты – портрет рыжебородого мужчины со знакомым изможденным лицом и затравленным взглядом.

– Этого не может быть, – повторяла Аликс. – Разве это возможно?

Я сказал, что не знаю, и вернулся к работе. Под последними кусочками бумаги открылись волосы, светло-рыжие с желтыми и зелеными вкраплениями; каждый волос был прописан жирным мазком, будто вылеплен.

В нескольких местах еще торчали несколько упрямых кусочков бумаги, но картина была видна теперь практически полностью – лицо, борода, переливчатый синий фон, а внизу полоска земли и две маленькие коровы.

– Осмелюсь предположить, Ван Гог? – спросила Аликс, переводя взгляд с картины на меня. – Но это же невозможно, правда? – Она еще раз сфотографировала портрет, потом отложила телефон и придвинула мой ноутбук. Постучав немного по клавиатуре, она повернула ноутбук в мою сторону.

– Вот, все известные автопортреты Ван Гога, по годам, с указанием места нахождения. – Она просмотрела все тридцать восемь картин, поочередно увеличивая их изображения, и прочитала вслух подпись под последней: «Возможно, это последний автопортрет Ван Гога, написанный в 1889 году, коллекция музея Орсе, Париж». – Аликс оторвала взгляд от экрана и повторила: «Возможно».