Пора, так пора – живем и живем неплохо, но лишнего нам не надо…. в Алексея Сликова попал мяч. Он попал ему в голову: летел к северу, попал в голову, отскочил на восток.
Не задев окопавшегося там Фролова.
Перед ним настольная лампа.
Фролов зажмурил глаза и представил словно бы он уже умер; где-то в глубине души Фролов осознает, что, выиграв, он отправляется в последнее путешествие, и ему не стало бы хуже, если бы он не вернулся: в лицо ему мягкий свет.
Страшно зажмуренные глаза, космическое обаяние мягкого света, высокие образцы любовной поэзии вакуума; Фролов все еще представляет свое последнее путешествие, но жмуриться ему не от чего – темень… не просматривается никакого мягкого света. Неужели я прибыл? – подумал Фролов. По дороге светло, а как прибыл, ситуация моментально прояснилась: темно на том свете. Почва для каких-то мелких иллюзий раскопана лишь на дороге. Действительно ли он умер, Фролов пока не разберет – вариантов немного. Здесь судьба к нему благосклонна; она не нервирует Фролова особым богатством выбора: или умер, или лампа перегорела.
Или умер, или лампа перегорела…
Или и умер, и лампа перегорела.
У меня некрепкое здоровье – скорее всего от того, что я рано закончил сосать.
А я и не начинал.
Я – материнскую грудь!
Моя мама протирала соски спиртом: в силу этого я, как мне кажется, и пристрастился к алкоголю; Мартынов и Фролов – созерцатели… lonely old boys; подобного диалога между ними не состоялось.
Оба они ничуть не похожи на воплотившегося Святого Духа, и их роднит не только общий интерес к масонским тетрадям Пушкина; Мартынову ни в какую не удается уснуть, но он все-таки не всегда находится в оппозиции здравому смыслу: Мартынов помолился, закрыл глаза, и с ним начинает происходить что-то ужасное; глазам становится гораздо светлее, чем если бы он их не закрывал, расширяющаяся лавина яркости заставляет Мартынова напряженно ежиться, но все без пользы, глазам уже до боли светло, они накатом приближаются к нежелательной возможности ослепнуть, Мартынов бы их закрыл, но они у него и так закрыты, и Мартынов, решившись на ввод в игру единственного оставшегося у него козыря, снова их открывает.
Его глазам полегче. Мартынов ничего ими не видит, запрещая себе даже помыслить насчет ослеп, не ослеп; наутро все само собой встанет по местам: увижу бегущие по лучам и по луженым капиллярам галактики точеные капли солнца и звездной крови – значит, зрячий я: обошлось, привиделось.
Ну, а не увижу, то не я первый.
Бывает. Случается.
Еще не со мной, но сколько же им можно промахиваться; одна из энергичных женщин Мартынова занималась шейпингом и говорила ему: «Я сейчас покурю, а потом тренироваться».
Выпустив пар в холодном соитии, Мартынов сказал ей: я тоже сейчас покурю, но потом тренироваться я не буду: пить пойду. Ты курить и тренироваться, а я курить и пить: я в тебе, как status in statu, я тратил на тебя свои эрекции, но ты в свое время даже не вспомнишь о том, в какой степени ты обо мне позабыла.
У Фролова с Мартыновым непростые взаимоотношения со светом. В упадке и разгоряченности кому матрешкин гул, кому кротовый писк – на земле девственного мира жестоко царит неспящий голод, но у папуасов Зено и Камба есть по два мандарина: по кислому и сладкому.
Зено сначала съедает сладкий. Выплевывает косточки и воздает благодарение добрым богам.
Сжевав кислый, он безудержно злится; серийно проходится по раскаленным камням мужской харкотой и в исступлении разрывает зубами набедренную повязку – папуас Камба, не просчитывая последствия, поступает совершенно не так. Он благодарит добрых богов, уже отплевавшись.