Восьмого мая в парке играла музыка, встречались ветераны войны. Нелли пришла нарядная, в желтом платье цыплячьего цвета – и от того еще более неказистая; гадкий утенок, да и только.


– Прости, что задержалась, – сказала она, подтанцовывая к скамейке, воздушная, востроносая, с мелкими скупыми чертами лица. – Сегодня было много почты. Ты давно ждешь?


– Недавно, – ответил он. – Куда мы пойдем?


– Погуляем. Смотри, сколько людей сегодня.


Нелли нравилось, что она приглашена на свидание, что рядом видный мужчина, и она не скрывала этого, – светилась. Сухонин смотрел на ее ребяческую радость по-отечески и вел себя степенно.


– У меня, с тех пор как я на почте, на ногах крылышки, как у Гермеса, – смеясь, сказала она. – Ты только поспевай.


Они колесили по парковым дорожкам, Нелли говорила, что ведет замкнутую жизнь, ни с кем не встречается, работает над диссертацией по Чехову. Сухонин поддержал разговор о Чехове, но пожалел об этом: Нелли оседлала любимого конька.


– Ты представь себе, никто не верит, что «Три сестры» – комедия, но ведь сам Чехов писал, что комедия, и сердился, когда думали иначе.


Нелли покорно следовала за Сухониным, а он выбирал самые глухие тропки и, искоса поглядывая на нее, худенькую, как заморыш, сомневался, сумеет ли поцеловать: желания не было, а актер он был плохой. Когда он сказал, что жена ревновала его к ней еще с той новогодней вечеринки, Нелли самолюбиво рассмеялась. Смеялась она дробно и тонко, как курица. Наконец Сухонин присел на скамейку под березой, поднял прутик с земли и. когда Нелли села рядом, легко, словно бабочка, он. Превозмогая себя, обнял ее за острые плечи и прижал. Удивляло, как втихомолку и покорно она повиновалась, с какой выжидательной готовностью ждала, что он еще предпримет. Хоть бы какую-нибудь шутку обронила. Ничто не всколыхнулось в душе, когда он скромно поцеловал ее в бледную щеку. Нелли покорно придвинулась, уместившись под мышкой, как ребенок. Не выдержав роли степенного самоуверенного соблазнителя, Сухонин надолго замолчал, а когда в нем проснулось обычное для всех, кто знал Нелли, желание подтрунить над нею, завел разговор о Кучеренко – справлялся, что у нее с ним произошло. Нелли отнекивалась. Ничего не произошло, просто он увез ее в эти проклятые Сальские степи знакомить со своими родителями, а сам по целым дням шатался где-то и на нее ноль внимания. Там, в этих степях, ничего замечательного не было, кроме песку и ветра. Она обиделась таким обхождением и уехала. Вот и всё.


Сухонин подсмеивался: так-таки и всё?


– Всё. – Нелли таращила невинные глаза и старушечьим жестом клялась, что все сказанное – истинная правда. – Я же не виновата, что он так и не сделал меня женщиной.


«Детали можно было бы и не уточнять, – подумал Сухонин. – Уж если он не сделал, я тем более не гожусь для этой роли». Его удивила ее непосредственность, граничащая с цинизмом. В их свидании, похоже, не было ничего любовного – головной расчет с обеих сторон. Ей хочется расстаться с девственностью, но он-то здесь при чем. А как она невзрачна, бог мой!


– Пойдем домой, становится прохладно, – с усталым вздохом предложил он.


А я бы еще погуляла: я так редко выхожу из дому, – беспечно сказала она и потянулась. – С тобой тепло.


– Спасибо, – буркнул он. – Я теплокровный.


Они расстались. На обратном пути он встретил какого-то человека в черной сутане, похожего на монастырского ключника; человек этот опять напомнил ему о Карташове: про Карташова люди, близко знавшие его, говорили, что он прибился к братии одного монастыря и к мирской жизни не вернулся. На Карташова, исповедовавшего мистические идеи отцов православной церкви начала века и корпевшего в институтской библиотеке над сочинениями Соловьева, Бердяева, Булгакова и Флоренского, это было похоже. Встреча дала повод Сухонину лишний раз подумать о тщете жизни и о своем собственном назначении. С любовного свидания он шел, думая, а не податься ли и ему в монастырь. Карташов как-то раз возил его в Троице-Сергиевскую лавру, и Сухонину там не понравилось. Он видел, как Карташов чинно здоровается со священниками и служками, а те ему чинно отвечают. Сухонин купил три рублевых свечи и поставил их перед Троицей, когда служба уже заканчивалась, – перед миропомазанием. Он поставил свечи перед Троицей потому, что уже в то время много размышлял о себе, о жене и ребенке, хотя их семейство представляло отнюдь не евангелическую Троицу. Из трех свечей две сразу же покривились, и сгорбленная старуха в глухом черном платке бесцеремонно вынула и задула их, оставив гореть только одну; тогда эта бесцеремонность взбесила его, стало жаль трешника и разрушенного молитвенного настроения, но потом он подумал, что в этом есть своя символическая правда: искривившиеся свечи – это он и Марина, грешники, а прямая свеча – их невинное дитя. Тем не менее, как ни уговаривал его впоследствии Карташов, в церковь он больше не ходил – чувствовал себя лишним там, среди сверкающего золота и ладанного дыма, среди торжественных песнопений и коленопреклоненных старух. У него не поднималась рука креститься, и он вышел из церкви грустный, нераскаявшийся и с непокрытой головой. Вокруг лавры бродили зеваки экскурсанты, ели мороженое и тыкали пальцами в позлащенные купола, судачили о средневековой архитектуре Руси – с ними Сухонину стало легче. Он уехал один, оставив Карташова на молебствии.