Ещё вчера, на монтажном столе всё было вроде пристойно и разумно. Волнительно. (Вот уж до чего мерзкое слово!) И сердце замирало. И глаза увлажнялись.

А теперь, в кинотеатре, под прицелом сотен равнодушных глаз, придуманный им текст поселял в его душе тоску, и стыд, и страх…

Он почувствовал лёгкое удушье, недостаток кислорода. Ослабил давление галстука. Освободил верхнюю пуговку сорочки.

Он с трудом привыкал к мысли, что в этом мире никто никого не понимает, кроме элементарных – Хочу! Не хочу! Бери! Дам! Не дам!..

И никто не обманывает другого больше, чем он сам обманывает себя.

Никто не понимает другого, как тот сам понимает себя….

Даже тексты библейские трактует каждый по-своему.

А уж о книжках житейских и говорить не приходится.

И о фильмах тоже.

И только любовь и совершенная форма даёт людям иллюзию взаимопонимания.

Потому Платон даже не стремился, чтобы его понимали.

– Главное – быть честным и не лукавить, – считал он, – честность и искренность всегда волнуют людей. И это уже немало. А уж если тобой овладевает стремление к совершенству, на каком-то этапе тексты оживают, обретают гармоничную многозначность и тревожат даже чуждого и чужого человека, позволяя каждому видеть в них свой заветный смысл…

«Пока в моих силах заставить людей волноваться, я буду отрывать их от суеты и мелочности, от душевного сна, – думал он. – От губительного бессилия перед властью… перед властью условных и безусловных рефлексов. И однажды они проснутся. И затоскуют. И станут творить прекрасные безумства. Вопреки здравому смыслу. Вопреки житейской арифметике. И это, может быть, это – главное в моей жизни – тревожить людей, вытаскивать из тёплого навоза, который они называют комфортом, из тлена равнодушия…»

Так он думал, вспоминая классический узел, каким ещё в двадцатых годах принято было завязывать галстук. Как завязывал его отец, дед, а может быть, и прадед…

Игра страстей была необходимым элементом его сознания и жизни, горючим его ремесла, и ломка, когда одна игра кончалась, как теперь, накануне премьеры, и не было повода для другой, переносилась им тяжело, не легче наркотической ломки. И заливалась (может, лучше – запивалась) вином.

Любовь и творчество самые сильные наркотики.

Меж тем в ресторане накрывали столы для банкета.

Фойе наполнялось публикой.

Раскрылись двери просмотрового зала.

…Реальные люди усаживались на реальные стулья.

Они заплатили реальные деньги.

Они хотели, чтобы картина развлекла их, рассмешила, отвлекла от суеты и забот. Ну, на худой конец постреляли немного, убили кого-то из тех, кто надоел… А главный герой и они, зрители, счастливо отделались, остались живы. И пошли домой, довольные собой.

Платон вспомнил, как однажды гаишник задержал его за разворот через двойную сплошную. Долго вертел в руках его документы.

– А не тот ли вы Фолтин, что написал сценарий… – Инспектор назвал любимый в народе сериал.

– Да, – ответил растроганный Платон. – Ну и как вам?

– Я купил диск и смотрю его каждый день… Нормальный фильм. Но вы ответите по полной…

– За что?

– За то, что убили Ушастика. Я не могу вам простить. Придётся вам походить пешком…


Да, Платон хотел потрясти, приподнять. Наполнить сердца ужасом… Чтобы люди увидели обрыв, пропасть, вдоль которого движется Россия. Чтобы они не ждали смиренно, когда же их зароют в землю, зальют бетоном, но потом оживят и освободят. Сделают счастливыми… Он мечтал пробудить в них совесть.

…Так сложилось, что вся наша сила и духовная культура наша выросли на раскаянии, на покаянии. На совести. Мы всегда были безоружны перед народами, которым чуждо раскаяние, которые никогда не раскаивались в убийствах, в геноциде… у которых в языке даже нет своего коренного слова – совесть. Есть стыд и страх возмездия, а совести нет. И не надо им…