– Яхве! – завопил он. – Яхве!

Первосвященник наблюдал за кровавой сценой, не меняясь в лице, потом повернулся, набрал пригоршню ладана и просыпал его на золотой алтарь. Облако благоухающего тумана взметнулось в воздухе. Он услышал позади себя топот римских кованых сандалий, звяканье оружия, эхом отражающееся по стенам.

– Господь стал на сторону врага, – прошептал Матфей слова пророка Иеремии. – Он разрушил Израиль, разрушил все его дворцы, превратил в руины его крепости.

Римляне уже стояли за спиной первосвященника. Он прикрыл глаза. Раздался смех и свист поднятого вверх меча. Казалось, что время остановило свое течение; потом меч понесся вниз и, вонзившись между плеч Матфея, рассек его тело.

– Да упокойся в Вавилоне! – прохрипел он, и кровь брызнула из уголков его рта. – В Вавилоне, в доме Абнера!

Безжизненный, он упал лицом вперед, у ствола великой меноры. Легионеры отбросили труп в сторону, забрали сокровища Храма и вышли из святилища.

– Vicerunt Romani! Victi Iudaei! Vivat Titus![3] – гремели их голоса.

Южная Германия, декабрь 1944 г

Ицхак Эдельштейн туже закутался в полосатую робу и подул на фиолетовые от холода руки. Он пригнулся и выглянул из кузова, пытаясь рассмотреть хоть что-нибудь, но из-под низко свисающего брезента смог увидеть только грязную дорогу, быстро мелькающие стволы деревьев и бампер следовавшего за ними грузовика. Прижав лицо к разрезу в брезенте, Ицхак успел разглядеть крутой лесистый склон, засыпанный снегом, пока приклад винтовки не опустился на его лодыжку.

– Повернись. Сиди смирно.

Он выпрямился и уставился на свои голые ноги в изношенных ботинках, мало согревавших в зимний мороз. Сидевший рядом немощный раввин снова начал кашлять и трястись так, словно кто-то шатал его из стороны в сторону. Ицхак взял в ладони руки старика и стал тереть их, стараясь передать немного тепла.

– Не трогай! – потребовал конвоир.

– Но…

– Ты что, оглох? Сказал же – не трогай.

Солдат направил винтовку на Ицхака, и старик убрал руки.

– Не беспокойся, мой юный друг, мы, раввины, много крепче, чем кажется.

Слабая улыбка выступила на иссохшем лице. Заключенные замолчали, опустив головы, дрожа и толкая друг друга на поворотах.

Их было шестеро, не считая двух конвоиров: четыре еврея, гомосексуалист и коммунист. Ранним утром их вывели из лагерных бараков, затолкали в грузовик и повезли. Ицхак предполагал, что машина едет куда-то на юго-восток. Вначале грунт под колесами был относительно ровный и сырой, а дорога шла прямо, но последний час грузовик неустанно кружил и набирал высоту, а пастбища и леса по обеим сторонам дороги покрылись снегом. Вслед за ними ехал другой грузовик, в кабине которого сидели водитель и какой-то мужчина в кожаном пальто. Людей в кузове у них, насколько Ицхак мог понять, не было.

Он провел рукой по бритой голове, к которой так и не смог привыкнуть за четыре года, и, ссутулившись, засунув руки под мышки, постарался забыть о терзавших его холоде и голоде, предавшись греющим душу воспоминаниям. В памяти всплыли семейные обеды в дрезденском доме, занятия в старой иешиве[4], праздничное веселье, особенно на Хануку, когда всюду лился яркий свет. И конечно, Ривка, очаровашка Ривка, его младшая сестренка. «Ици-шмици-ици-бици! – напевала она, дергая кисточки талита катана[5]. – Ици-вици-мици-дици!» Как заразительно она смеялась, как шаловливо сплетались в узел ее черные волосы, как дерзко горели ее глаза! Она была такой упрямой и непослушной! «Свиньи! – орала она, когда отца выволокли на улицу и отрезали ему пейсы. – Грязные, вонючие свиньи!» Солдаты таскали ее за волосы, а потом бросили лицом к стене и расстреляли.