Но не всегда, не всегда помогал он, этот неведомый дух русских дорог, или не успевал, плача, ковыляя по стылой грязи, к очередному бедолаге и еле вытаскивая рваные свои сапоги из промоин, и тряся по ветру кудлатой своей бородой, и тянул руки, и не мог дотянуться, и видел, как, сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее валится под откос грузовик. Или – не хотел.
Почему – спроси себя, проезжий ты человек.
Спроси, скольким не помог ты сам, кого бросил, кого подтолкнул.
Над кем посмеялся, кого ударил.
Скольких пнул, на скольких плюнул.
Только чаще дорожный бог успевал.
На то он и милосерд, чтобы закрывать глаза на то, скольких не спас человек, что в кренящейся сейчас в пропасть машине кричит от ужаса и молит о пощаде…
Шариф кинул пару сигарет чучелу. Наряженное в рваную фуфайку и в противогаз, стояло у обочины за постом чучело. И никто, никто, спустившийся с Лысой горы и перед подъемом на Ведьмину, не проезжал, не заплатив ему дань.
Ибо суровы были духи Муйских гор к тем, кто их не уважал. Хоть копейку, хоть конфету – но кинь, притормозив, проезжий человек, и прошепчи про себя молитву, какую знаешь. Хоть православную. Хоть мусульманскую. Хоть никакой, а просто – вспомни Бога. И, вспомнив, с миром поезжай.
Шариф, не заезжая ни в Алмаз, ни в шалман, тронулся в путь. Менты проводили его глазами и пошли греться на пост.
– Ну, Караока, пой! – кудлатый мужик лет пятидесяти отставил стакан и повернулся к напарнику. – Ну, давай!
В шалмане было весело и жарко. Пятеро дальнобойщиков да семеро девиц, новеньких, только что привезенных из Центра, гуляли напропалую.
Девки были наркоманками, их хомутали и высылали на точки, где они обслуживали проезжих за еду, дозу и ночлег.
Деньги забирал себе Вазиф, тот, что держал в городе ресторан.
Впрочем, каторга эта была не навсегда – если девка могла соскочить с иглы, силой ее держать здесь бы не стали.
Вот только пока ни одна не соскочила…
Колян по прозвищу Караока достал из кармана густо исписанный пухлый блокнот.
– А чё за погонялово у тебя такое – Караока? – спросила одна из девиц, с черной тенью под глазами, курившая «Беломор».
– А я все песни знаю! – Колян, парень лет двадцати трех, недавно отслуживший на Тихом океане, придвинулся ближе. – Все-все, ага!
Он махнул рукой гармонисту, придурковатому Фане, и тот, лихо растянув меха, спросил:
– Какую?
– «Загулял, загулял!» – кивнул ему Колян, и Фаня заиграл.
Караока встал и запел. Голос его был ни низок, ни высок, но много ли надо подгулявшим на Руси? Когда компания уже подобралась…
Стелился дым. Аршинами пили шофера. Не отставали от них и девки. И только по дряблым, морщинистым щекам Фани, контуженного еще во вьетнамскую, все текли никем не замеченные слезы. Да что с него, с придурочного, взять?!
100 градусов по Цельсию
Офицерская баня была расположена неподалеку – метрах в трехстах от комендантской и учебной рот, разделявшихся плацем и цветом погон: у рексов – красный, общевойсковой, у стройбата – черный.
Эти триста метров можно было пройти только по трапикам – обшивке труб отопления, поднятых над землей на метр. Эти трапики и служили тротуарами и в Алмазе, и в жилой зоне гарнизона.
Салабон из стройбата, банщик, попавший на этот торчок (т. е. выгодное, непыльное место – армейский сленг.) по протекции зёмы из Башкирии, уходившего на дембель, топил на совесть – ефрейтор из рексов был для него грознее, чем начальник политотдела полковник Култышкин, парившийся здесь с женой по субботам.
– Смотри, глаз твой в щели какой замечу – выйду и выбью, понял? – Ефрейтор проинструктировал банщика четко и недвусмысленно, ибо сам по салабонке изучал все щели этой баньки, из которых так хорошо просматривались распаренные телеса полковницы, а иногда, когда папаша парился с дружками в автобатовской бане, и дивная фигурка их дочки. – Понял, ты?