– Известно тебе, – сказал мне отец, дождавшись, пока я прожую последний кусок, – известно тебе, говорю я, что записано в книге Понтелли. Отдан ты был на три года, с уплатою вперед, а также и с выплатами тебе за те работы, которыми служил ты сеньору Понтелли. За эти годы должны тебе выплатить 25 полновесных флоринов. В первый год тебе было уже уплачено 7, а за второй – вперед – восемь… Да из них я уже получил 14 лир и 10 сольдо… Что ж, коль не по тебе мастерство, которым занимается Понтелли, а вместе с ним еще добрая сотня наших добрых сограждан, скажи свое слово. Я мог бы и не спрашивать тебя, а просто дать тебе хорошую взбучку. Но по себе знаю, что эдак только хуже будет, и много слез пролил я сам, прежде чем смирился с волей твоего деда и стал продолжателем семейного поприща… Оттого, раскрою тебе секрет, и поступил я приказчиком к серу Санти! Вовсе не от нужды. А в отрочестве нещадно бит бывал за склонности свои к рисованию. В тебе, Франческо, я, видимо, ошибся, как обыкновенно ошибаются отцы, думая, что и их потомство обязано в точности повторять не только образ жизни, но и черты характера, и все склонности их натуры. Ты не в меня пошел… Итак, говори, и ничего не бойся.
С этими словами отец подвел меня к большому ларцу орехового дерева, в котором у нас хранится одежда, и, став ко мне спиною, извлек оттуда некий предмет, заботливо обернутый в кусок холста и перевязанный черной лентою крест накрест.
Развернув холст, он протянул мне небольшую, взятую в изящную резную рамку, гравюру. На ней тончайшим образом изображен был поединок двух сеньоров, один из которых, как мне показалось, был похож на самого отца моего, да так оно и было. При этом тот, который походил на моего отца, – со шпагой в левой руке, и дагой с загнутыми к острию концами гарды в правой, – скрестив в воздухе клинки отбивает рубящий выпад соперника, одетого так, как обыкновенно наряжаются знатные испанцы. Вся сцена, а также и пейзаж, заботливо выполненный на заднем плане и представляющий вид церкви Сан Бернардино, и сад вкруг нее, были столь прелестны, что я не удержался от возгласа, и сама фигура отца моего предстала предо мною совсем с иной стороны.
– Вот доказательство того, что я говорю тебе истину, не лукавя перед тобой ни в чем, и ничего не скрывая. Это единственная гравюра, которую оставил я по себе от того времени, когда был намного старше, чем ты. Остальное уничтожил, ибо негоже отцу семейства, такого, как наше, тешить себя ремеслом низкого свойства, да еще таким, в котором он никогда не преуспеет. А я был тебе хорошим отцом, и хорошим супругом твоей матери. Но я не хочу, чтобы и на твою долю выпали мучения, равные моим. Что может быть хуже, чем дело при человеке, в котором тот ничего не смыслит?… Итак, чего же ты хочешь?
Чего я хотел?.. Ни один юноша на свете не скажет вам, чего ему хочется на самом деле. А хочется многого, причем, одновременно. Стать рыцарем и сражаться за Святую Землю, совершить плавание к далеким берегам Индии, пройти караванным путем вплоть до Персии, испытывая всякий час невероятные лишения и вступая в бой с чудовищами и дикарями, стать герцогом и править народами, или выучиться на алхимика и добыть философский камень…
Я хотел, чтобы меня немедленно полюбила бы всем сердцем та, из-за которой я претерпел унижение и лихорадку, и память о которой отныне навеки обезобразила мою ладонь. А чтобы это, наконец, произошло, нужно было, во что бы то ни стало, прославиться. А прославиться можно, только если слава о твоих подвигах пойдет впереди тебя.
Я так и видел, как она, промыв золототысячником волосы, сидя на крыше в алтане под ослепительным солнцем, или за обедом, в окружении домочадцев и прислуги, вдруг получает известие. О том, что некий молодой и мужественный дворянин, в одиночку, победив целую армию магометан, взял в плен самого Великого Турку и освободил Константинополь.