По мнению родителей, она воспитывала меня плохо: слишком баловала. Но кроме нее, заниматься мной было все равно некому. Усталая и с трудом переносившая детское общество мама запомнилась мне в ту пору единственной фразой:
– Пожалуйста, уйди куда-нибудь – я хочу побыть одна.
Она не обижала, не тиранила, была просто далека, и я примирилась с тем, что ей всегда не до меня. Лучше бы и отцу… но нет, с ним все было куда сложнее. Исполненный мужественной решимости повелевать всем в доме и для моего же блага держать меня в страхе, он понемногу становился врагом. Хотя еще недавно на излюбленный высокопоставленными родичами дурацкий вопрос "Кого ты больше любишь, деточка, маму или папу?" я уверенно заявляла:
– Папу.
Говорили, будто он чаще всех играл со мной, когда я была совсем маленькой. Не помню. Но был один зимний вечер, которого я никогда не забывала и, пока жива, не забуду. Хотя ничего тогда не случилось. Даже ни слова не было сказано между нами. Он просто усадил меня на санки, упакованную в цигейковую шубу не по росту, валенки с галошами и теплый платок, и ровным неспешным шагом двинулся по тропинке, что тянулась вдоль "кремлевского" забора, опоясывая весь огромный участок.
Ночь была морозна и неправдоподобно тиха. Только снег поскрипывал под ногами отца и полозьями санок. Черные ветки деревьев проплывали перед глазами, звезды стояли в вышине. Отец шел и шел, наш путь не имел конца – мы ведь двигались по кругу. Что-то таинственное совершалось с нами, со временем и пространством, что-то такое, чего невозможно объяснить, о чем надо молчать. Я и молчала до сегодняшнего дня, да и теперь, в сущности, молчу, поскольку есть вещи, о которых не расскажешь, сколько ни пытайся. Тогда мне казалось, что отец причастен к тайне этой ночи и даже – что это он захотел мне ее доверить.
Он так и не узнал, что для меня сделал. Просто однажды вечером вышел человек подышать свежим воздухом и ребенка с собой захватил, благо ребенок был тихий, а этот чудак, как сам обмолвился много позже, с ранних лет имел меланхолическую склонность бродить по ночам.
Как бы то ни было, все это относилось к поре почти младенческой. Теперь же моя прежняя любовь к отцу просыпалась все реже, и я уже стыдилась ее, как слабости. Есть люди, – думала я, – которых нельзя любить. Какими бы замечательными они иногда ни казались. Потому что это обман. Вроде приманки в западне. А тут приманка была не пустяковая. Наделенный чрезвычайной чувствительностью и почти немыслимой интуицией, до чертиков остроумный, отец бывал очарователен, когда хотел. То есть весьма редко.
Обычно же этот бог весть почему аристократически изящный, хотя вечно небритый и обтерханный человек с ледяными глазами и тонким подвижным ртом был ядовит и мрачен. Маму изводил иезуитски, с вывертом, якобы сомневаясь в ее былой и нынешней верности. Она, до глупости прямодушная, все пыталась его разубедить, предполагала даже, что кто-то оклеветал ее. А он, прикрываясь этой пошлой выдумкой, без устали мстил ей – и за интеллигентское происхождение (сам-то был сыном приказчика), и за крупный, мощный характер, добровольно покорившийся, но не сломленный, и за зарплату, в два с лишним раза большую, чем у него, но главное, за возвышенную любовь, доверчиво и беспощадно слепую к нему, такому, каким он был на самом деле. Что бы он ни творил, не в его власти было разрушить ее иллюзии, больше разделявшие, чем сближавшие их. Есть наваждения, которые носятся в воздухе и настигают даже тех, кто вроде бы надежно от них защищен. Мама не переваривала советской власти и "тупо преданных ей болванов", но ее вера в сверхчеловеческое благородство души своего избранника, в то, что все грубое и злое в нем не более чем форма, скрывающая прекрасную суть, – эта вера была сродни упорной неспособности сограждан осознать свою бросающуюся в глаза беду.