Ворота закрылись, евреи остались в ловушке – острая боль сожаления пронзила моё сердце. Идеология, заразная как болезнь, породила такое зло. До войны я была свидетельницей разных примеров ненависти или угнетения, но ни один из них не был таким мерзким и бессмысленным, как этот.

* * *

Аушвиц, 29 мая 1941 года

Я щурилась, пытаясь защититься от дождя. Вместе с группой мужчин-заключённых прошла через ворота. По неровной дороге мы проследовали мимо зданий из красного кирпича, помеченных чёрными вывесками с белыми буквами. Солдаты провели нас в блок № 26, где размахивали дубинками мужчины в полосатой одежде, похожие на тех, что были на железнодорожной платформе. Я высматривала свою семью, но единственными заключёнными здесь были мужчины из моей группы, и некоторые уже начали раздеваться, готовясь облачиться в тюремную форму. Группа, в которой была моя семья, скорее всего, уже прошла через это. Пока я рассматривала окружающих людей и обстановку, мужчина в нескольких метрах от меня снял с себя майку и шорты и стоял голый.

Я была в шоке и поэтому не сразу отвела взгляд; но когда отвернулась, то обнаружила, что раздеваются абсолютно все. Полностью. Не надевая больше ничего.

Некоторые мужчины жались друг к другу в поисках тепла и поддержки, другие дрожали в одиночестве. Это место лишало людей одежды и любых личных вещей, оставляя их съёжившимися в наготе. Что это за тюрьма такая?

Один из мужчин в полосатой форме подошёл ко мне. Вокруг бицепса – белая повязка с надписью «КАПО» чёрными заглавными буквами, но я понятия не имела, что это значит. Я ожидала, что охранник удивится, увидев девочку среди мужчин, а не с женщинами и детьми, где бы они ни были, но он не выглядел удивлённым. В его глазах не было вообще никаких эмоций.

– Раздевайся, – приказал он.

Я обхватила себя за талию, пальцы вцепились в свитер так крепко, будто никогда больше не разожмутся, прямо как в Павяке. Я ненавидела раздеваться даже перед собственной сестрой, моей плотью и кровью, а люди в этой комнате были незнакомцами – тем более мужчинами, и их было так много.

– Сейчас же.

Приказ заставил меня вернуться к реальности, и я поспешно отступила назад.

– Подождите, пожалуйста, могу ли я… могу я сначала взять другую одежду?

Новый звук, глубокий и чёрствый. Смех. Почему он смеялся над моим вопросом? В нём не было ничего смешного.

Когда он понял, что я не выполняю приказ, то перестал смеяться и угрожающе шагнул ко мне.

– Снимай свою чёртову одежду, или я сделаю это за тебя.

Через несколько мучительных секунд я с трудом сглотнула, поборола горячие слёзы и ослабила хватку на свитере. Всё что угодно, лишь бы его руки были от меня подальше. Я возилась с пуговицами и застёжками, каждое движение было предательством. Но вот дело было сделано – я стояла обнажённая, с молочно-белой кожей, покрытой яркими синими и пурпурными пятнами, перед незнакомым мужчиной, годившимся мне в отцы. Щёки горели, я опустила глаза и скрестила руки на своей покрытой синяками груди, чтобы соблюсти хоть какую-то благопристойность. Но ситуацию это не исправило.

Мужчина сгрёб мою одежду и бросил в кучу других вещей, но я сохранила пешку таты, зажав её в кулаке.

Он не отнимет её у меня.

Кто-то сунул мне карточку с написанным на ней номером – мне сказали, что это моё новое имя, – но один-шесть-шесть-семь-один не слетало с языка так же легко, как Мария.

Некоторые мужчины пытались прикрыться, другие не утруждали себя, когда мы проходили мимо трёх молодых эсэсовцев, наблюдавших за нами. Ничто не смягчало самую ужасную уязвимость, которую я когда-либо ощущала, эту наготу среди незнакомцев. Пусть голые, но мужчины всё-таки образовывали некое единство, а я переносила это в одиночку, единственная женщина, страдающая от этой участи, единственное тело, которое не соответствовало окружающим. Пока я шла, согретая лишь жаром стыда, всё, чего я хотела, – это быть незаметной, быть маленькой и незаметной.