Он сидел, смотрел, молчал, и только в каждом его жесте, в каждом новом позвякиванье его ложки об стакан я видел несомненные признаки грозы, которая вот-вот сейчас разразится. Не помню, по поводу чего одна из приехавших дам спросила, где такое Гутуевский остров?

– А вы давно живёте в Петербурге? – вдруг мрачно выговорил Достоевский, обращаясь к ней.

– Я постоянно здесь живу, я здешняя уроженка.

– И не знаете, где Гутуевский остров!.. Прекрасно! Это только у нас и возможно подобное отношение к окружающему… Как это человек всю жизнь живёт и не знает того места, где живёт!..»

Что говорить, такой посетитель – не подарок для хозяина. Он, если воспользоваться стихом Дениса Давыдова, бьёт в гостиных не «в маленький набатик», а – в большой набат. Такой звук труднопереносим, ибо не соизмеряет свои возможности ни с домашним пространством, ни со слухом окружающих. И в данном случае возмущение Достоевского («он раздражался больше и больше и кончил целым обвинительным актом»[245]) вызвано, конечно, причинами более существенными, чем «топографический идиотизм» действительно ни в чём не повинных петербургских дам. «Гутуевский остров» – только символ, образ того, что, живя в России, можно вовсе не знать этой России (даже географически, ибо «извозчики довезут»), зловещее (хотя и на бытовом уровне) свидетельство отрыва образованного общества от отечественных корней.

Так; но в чём всё-таки виноваты огородничество и садоводство?

Они, как думается, ни при чём. Ибо следует помнить, где, когда и при каких обстоятельствах происходит действие.

Да, он может, когда «подкатит шарик», съехидничать в гостиной Штакеншнейдеров; может быть нелюбезным, мрачным, дуться на гостей, говорить дерзости. Может на обычный вопрос о здоровье ответствовать А. П. Философовой: «Вам какое дело, вы разве доктор?»[246] – и спорить до хрипоты с той же Анной Павловной о «православном Боге». Но в этих своих домах он не злопамятен и отходчив: съязвив, сразу добреет и «как ни в чём не бывало» шутит со своей недавней жертвой. Не умеет он только одного: «быть высокомерным и выказывать высокомерие…»

По контрасту, Штакеншнейдер вспоминает о «мастере высокомерия» – Тургеневе, который отнюдь не грубил женщинам, «но самым молчанием способен был довести человека до желания провалиться сквозь землю». Мемуаристка приводит случай, когда на вечере у Я. П. Полонского, в присутствии «развитых» молодых людей, Тургенев весь вечер изводил некоего богача-железнодорожника «надменностью и брезгливостью», чтобы «показаться» перед молодёжью. Как выяснилось, в Париже, «где нет «развитых» молодых людей, Тургенев целые дни проводит у этого богача-железнодорожника. Таких тонкостей в обращении, – добавляет Штакеншнейдер, – что в одном месте надо с человеком обращаться так, а в другом иначе, и одного можно обрывать, а другого нельзя, Достоевский совсем не знал»[247].

Он абсолютно не умеет играть: при всех обстоятельствах он остаётся самим собой.

Но то, что вполне могло бы сойти у своих – Философовой, С. А. Толстой, Штакеншнейдеров, – в ином месте и при иных обстоятельствах вдруг обращается в неуместную демонстрацию, идейный выпад (и даже, по словам Г. Градовского, в «допрос»). Виновник скандала не принимает негласных правил общественной игры, не делает «поправку на публику» и, натурально, выламывается из ряда.

И тут самое время заняться публикой: именно она в немалой мере способствовала тому, что произошло на тургеневском обеде.

Увы, это так.

К вопросу о публике

Вспомним: где главным образом происходят у Достоевского его, казалось бы, совершенно беспричинные вспышки? В