– Ослябя, ты ли это? – смех князя Святослава потонул в треске высокого костра. – Неужто и тебя взяли в полон, прощелыга? Говорил я Ольгерду Гедиминовичу, и не раз говорил: странный ты человек, ненадежный, предатель.

– По своей мерке меришь? – усмехнулся Ослябя.

– Поговори! Поблажи напоследок! – оскалился Святослав. – Не думаю, что ныне твоя жизнь днями измеряется. Рассвет встретишь на колу, витязь. Узнаешь тогда, каково было тем, кого ты замучил.

* * *

На устланных коврами лавках расположились Ольгердова свита: Дмитрий Брянский, Фёдор Балий, Довмонт, Симеон, Нирод Эриборович. Ослябю избавили от пут, но Довмонт и Симеон держали наготове обнаженные мечи. Дмитрий не преминул попенять отцу на нарушение правил великокняжеского совета. Зачем он, сын Ольгерда, князь Брянский, и его ближний боярин оставили оружие за порогом, а худородные Довмонт и Симеон вошли на совет с обнаженными мечами в руках? Ольгерд на упреки сына отвечал угрюмым молчанием и смотрел в сторону – туда, где в очаге потрескивали, плевались расплавленной смолой сосновые поленья.

– Я почитаю тебя, как храброго воина, Ослябя, – вымолвил наконец Ольгерд. – Я почитаю тебя, как отважного разведчика и верного слугу. Ты ведь мне на верность присягал? Присягал! Крест целовал? Целовал! Больно мне, трудно в тебе усомниться. Но, горе мне, я сомневаюсь. Сомневаюсь! Растёт моя добыча, редеет моё воинство! Признавайся, боярин, что замыслил?

– Замыслил волю твою исполнить, – отвечал Ослябя, хмуро потирая затекшие от пут руки. – Жечь быстро, убраться восвояси, пока Митькино воинство нас не нагнало.

– Непрост ты, Ослябя, – проговорил Довмонт. – Непрост и коварен!

Они были одних лет: Ослябя и Довмонт, русич и литвин, христианин и язычник. Они были одного роста, равны силой и отвагой. Оба клялись в верности великому князю Литовскому и Русскому. Не раз и не два удавалось Ослябе обвести отважного Довмонта вокруг пальца. А ныне стоит Ослябя перед противником безоружный, без кольчуги, словно обнажённый, и простоватый Довмонт свидетельствует против него. И чем-то закончится этот суд? Как бы то ни было, Ослябя решил наперед: не станет он больше литовского боярина щадить. Довмонд своё отслужил, отвоевался. Пора, пора и ему принять объятия сырой земли.

– Я свидетельствую! – Дмитрий Брянский поднялся на ноги. – Сам видел, отец, как Марзук-мурза в пылающую ригу полез. Очень уж не хотелось татарчонку кошель с деньгами Довмонту возвращать.

Ослябя заметил, как после этих слов брянского князя Федька Балий по-тихому, бочком, покинул великокняжескую горницу. Заметил, как беззвучно затворилась за Федькой дверь.

– Призови Викулу, великий князь! – прорычал Довмонт. – Пусть он перед тобой повторит говорённое мне!

– Викула – земляной червь, жила подпупная! – вскипел Ольгерд. – Не удивлюсь, если он уже сбежал! А если и отыщется, не стану его допрашивать! Не верю! А ты, Ослябя, помни о крестном целовании! Помни и ступай с Богом!

Наверное, смоленский князь Святослав не признал Ослябю в полумраке сеней, а признал в последний момент – когда почувствовал, как горло, беспечно освобожденное от защиты лат, сдавливается ледяной хваткой Ослябевой десницы и когда над самым ухом послышался шипящий шепот:

– Попомни, Святослав: не быть мне мёртвым, пока тебя, паскуда, не увижу в петле. А коли приспеет нужда тебе снова ненужные слова произносить, помни: Ольгерд Гедиминович пока не знает, как ты прошлой осенью до Москвы таскался, как у митрополита и Митьки в ногах валялся, милости вымаливая. Не потому ли ты в этот раз под московскими стенами роскошной сбруей не бренчал, что надеешься ещё на противную сторону переметнуться? Думаешь, после этого примут тебя в московские союзники?