Киль кивнул.
От бессильной досады спокойствие Кадена дало трещину.
– Итак, переведи мы ее, мы проиграем, – выпалил он. – Оставь мы ее, проиграем.
– Все сводится к обвиате. Ты должен ее убедить. Возможно, она не знает способа, но его знает заключенная в ней богиня.
– Обряд ее убьет, – сказал Каден. – Разве не это обнаружили ваши воины тысячу лет назад?
Киль и глазом не моргнул:
– Она – тюрьма для Сьены.
– Она человек, а не тюрьма! Она не просила Сьену вселяться в ее тело и уж точно не вызывалась покончить с собой, чтобы выпустить богиню. Это убийство.
– Жертва, – поправил Киль. – Жертва богине. Богине.
– А откуда нам знать, – упорствовал Каден, – что гибель Тристе не покончит с присутствием богини в нашем мире? Ил Торнья ведь этого и добивается?
– Зависит от метода. Обвиате – не убийство, а обряд, в котором Тристе доброй волей соглашается отпустить свою богиню. Это не удар ножом в темноте. Обвиате даст Сьене время покинуть человеческую плоть целой и невредимой. Обвиате откроет ей безопасный путь из нашего мира.
– Это ты так думаешь, – сказал Каден, сверля кшештрим взглядом.
Киль небрежно кивнул:
– Я так думаю. Так было с младшими богами.
– А если ты ошибаешься?
– Значит, ошибаюсь. Мы действуем, исходя из доступных нам данных.
Каден отвернулся от историка, перевел взгляд на темные крыши Аннура и молча выскользнул из собственных эмоций в бесконечную пустоту ваниате. Теперь он проделывал это по желанию: на ходу, среди разговора. Сквозь прошедшие годы до него донеслись слова Шьял Нина: «Из тебя вышел бы хороший монах».
Внутри ваниате он стал недоступен давлению. Не осталось ни спешки, ни волнений – одни факты. Ил Торнья либо найдет способ убить Тристе – либо не найдет. Тристе согласится на обвиате – либо не согласится. Они отыщут способ освободить запертую богиню – либо не отыщут. А если они не справятся, если мир лишится наслаждений, разве это не будет похоже на великий покой ваниате?
– Выйди, Каден, – сказал Киль. – Не следует так надолго отрешаться от себя.
Каден медлил в неподвижности. Поначалу ваниате пугало его своей огромностью, равнодушием, холодным гладким совершенством.
«Такой страх, – думал он теперь, – должен испытывать выросший в гомоне и толкотне города аннурец, проснувшись ясным утром во льдах Костистых гор: ужас перед слишком большим пространством, слишком большим ничто, когда не хватает себя, чтобы заполнить пробел между снегом и небом».
Но Каден теперь был в этих льдах как дома. Он заметил за собой, что, когда мир становится слишком шумным и тесным, непроизвольно уходит в бесконечное ничто.
– Каден, – уже резче позвал Киль, – брось это.
Каден неохотно вышел из пустоты в камеру собственного раздражения.
– Ты так живешь все время, – напомнил он, старательно удалив из голоса всякое чувство.
Киль кивнул:
– Наши умы для этого созданы. Ваши – нет.
– Что это значит?
Кшештрим ответил не сразу. Вместо ответа он встал, зажег светильник, другой. Свет залил комнату – теплый, как вода, он словно раздвинул стены закаленного стекла. Кшештрим полностью осветил комнату и только потом вернулся в кресло, пристально изучив, прежде чем сесть, позицию на доске ко. Помедлив, он переставил белый камень, черный и снова белый. Каден не видел смысла в его ходах. Он уже подумал, что Киль забыл о вопросе или решил не отвечать, но историк наконец поднял взгляд.
– Ты видел, что сталось с ишшин, – негромко сказал он. – С некоторыми из них.
Каден задумчиво кивнул. Недели плена в сырой камере были не из того, что легко забывается даже теми, кто был лучше Кадена обучен забывать. Он как сейчас видел расширенные дикие глаза Транта, видел, как Экхард Матол мгновенно переходит от бешеных воплей к широкой страшной улыбке. Они были безумны – все. Они дважды пытались убить Кадена: раз в подземном лабиринте Мертвого Сердца и второй – на залитом солнцем островке с кольцом кента среди широкого моря. Очень может быть, они и теперь искали способ до него добраться. И все же…