____________
2 ноября
Приезд на Флотскую с бутылкой коньяка Владимира Муравьева («крестного папеньки»). Вижу его впервые. Беседует с Веничкой и Галей, незаметно на меня поглядывая. Галя после его ухода: «Ну, как тебе Муравьев?» – «Очень интересный», – отвечаю. «И ты ему тоже понравилась», – говорит она.
Вечером звонок Муравьева. Просит Ерофеева прочесть ему несколько строк из Бродского. Потом трубку берет Галя. По ее ответам понимаю, что речь идет обо мне. Отзывается вроде благожелательно: хорошая художница, знала Зверева и помогала ему, так что вроде опыт есть и т. д., и т. д. Спрашиваю Веничку: «А почему он обо мне расспрашивает?» – «Ничего особенного, – ответил он, – ведь ты его кума».
____________
3 ноября
Звонит Веничка. Очень просит меня переехать к нему, если Галя попадет в больницу. Обещает покупать продукты в магазине, ходить на цыпочках, когда я буду писать по работе отчет, и т. д., и т. д. Ставлю условие, чтобы он начал писать. Соглашается. «Если я два-три дня не попью, у меня сразу появляется желание писать. Без тебя мне очень грустно, – сказал он, – и если ты переедешь ко мне, тогда я к Новому году закончу “Фанни Каплан”. У меня предчувствие, что в 88-м году мы больше не увидимся. Ты найдешь какой-нибудь предлог для ссоры».
____________
(?) ноября
Ездили с Веничкой в Абрамцево и пробыли там три дня. Он очень хочет поехать в Петушки, чтобы наконец-то увидеть свою внучку Настеньку. Поручил мне купить для нее погремушки.
____________
23 ноября
Приезжаю на Флотскую. Встретил радостно. Подарил нью-йоркское издание «Глазами эксцентрика» с автографом: «Милой Наталье в надежде на то, что она хоть что-нибудь поймет в этой моей давнишней белиберде. В. Ер. 23/XI-87».
____________
3 декабря
Звонит Веня. Ему очень, очень плохо. Просит привезти корвалол. Приезжаю. Он в депрессии. Все время заводит Сибелиуса. На мой приезд почти не реагирует, но в знак благодарности за лекарство дарит мне давно обещанный «Континент», в котором опубликована «Вальпургиева ночь». Подписал: «Наталье Шмельковой с неизменной нежностью. В. Ероф. 3/XII-87».
Разговорились о поэзии. Непонимание и досаду у Ерофеева вызывали поэты, не признающие, а то и просто «оплевывающие» своих знаменитых предшественников: и Пушкина, и Лермонтова, и Цветаеву, и многих других. Считал это признаком ущербности. «Какой же русский не заплачет от их строк? – возмущался Ерофеев. – Ведь они должны быть благодарны тем, из кого вышли!» Перед Цветаевой он преклонялся: «Что бы они без нее все делали?» Как-то сказал: «После того, как Марина намылила петлю, женщинам в поэзии вообще больше делать нечего». Правда, назвал при этом несколько достойных, по его мнению, имен. Не любит Ахматову. Даже раздраженно сказал: «Терпеть не могу эту бабу!» Я так оторопела от таких слов, что даже не спросила: «За что же? За рассудок? За ясность мысли? За что?»
P.S. Уже потом, прочтя как-то дневники Ю. Нагибина, наткнулась в них на такие строки об Ахматовой и Цветаевой: «…Беда Цветаевой, – пишет он, – если это беда, что она не создала себе позы, как Анна Ахматова. Та сознательно и неуклонно изображала великую поэтессу. Цветаева ею была». (Но это я так, к слову.)
К Ерофееву часто обращались молодые поэты с просьбой их послушать. В оценках своих он был беспредельно строг. Порою беспощаден. Если стихи нравились, слушал внимательно, не прерывая, если нет, то сразу делал выразительный жест рукой, чтобы чтение прекратить. В самых безнадежных ситуациях мог перейти и на резкость. Смеясь, рассказывал мне про одного поэта, специально приехавшего к нему, чтобы почитать свои стихи. Прослушав всего несколько строк, Ерофеев отрезал: «Достаточно. Это настолько мерзко и паскудно, что слушать дальше нету мочи». Разъяренный посетитель вскочиллсо стула и с возгласом: «Вы убиваете русских поэтов, и теперь я понимаю, почему вы живете в ведомственном доме» – выбежал из квартиры.