– Я надеялся, – вставил Главк грустным тоном, – угостить вас устрицами из Британии, но ветры, те самые, что были так жестоки к Цезарю, лишили нас этого лакомства.
– Да разве они так вкусны? – спросил Лепид, распуская свою тунику, и без того уже распоясанную.
– В сущности, я подозреваю, что расстояние придает им известную прелесть, – в них нет того прекрасного вкуса, как в устрицах из Бриндизиума. Но в Риме ни один ужин без них не обходится.
– Бедные бритты! Значит, и они на что-нибудь годятся! Производят устриц! – молвил Саллюстий.
– Хотелось бы мне, чтобы они доставили нам гладиатора, – заметил эдил, практический ум которого был поглощен заботой о нуждах театра.
– Клянусь Палладой! – воскликнул Главк в то время, как его любимый раб увенчивал его кудри гирляндой из свежих цветов. – Я люблю дикое зрелище, когда звери борются со зверями, но когда человека, существо, подобное нам по плоти, хладнокровно бросают на арену для растерзания, – вместо интереса является ужас. Мне делается дурно, я задыхаюсь, мне так и хочется броситься и защитить его. Рев толпы кажется мне ужаснее голосов фурий, преследующих Ореста. Я радуюсь, что так мало шансов для нас увидеть такое кровавое зрелище в нашем амфитеатре!
Эдил пожал плечами. Молодой Саллюстий, слывший, однако, за самого добродушного человека в Помпее, уставился на Главка с изумлением. Изящный Лепид, редко открывавший рот, чтобы не нарушить гармонии своих черт, воскликнул: «Клянусь Геркулесом!» Паразит Клавдий пробормотал: «Клянусь Поллуксом», а шестой собеседник, являвшийся лишь тенью Клавдия и обязанный повторять слова своего более богатого покровителя в тех случаях, когда не мог восхвалять слова его, – тоже прошептал: «Клянусь Поллуксом!»
– Ведь вы, итальянцы, привыкли к таким зрелищам, а мы, греки, более сострадательны. О, тень Пиндара! Какая прелесть в настоящих греческих играх, – состязание человека с человеком, это великодушная борьба! Самое торжество вызывает как бы сожаление в победителе: он гордится, что боролся с благородным противником и вместе с тем печалится, что тот побежден! Но вы меня поймете…
– Превосходный козленок, – сказал Саллюстий.
Раб, чья обязанность специально заключалась в разрезании мяса, как раз окончил свое дело при звуках музыки, причем нож его орудовал в такт.
– Твой повар, разумеется, сицилиец? – спросил Панса.
– Да, он из Сиракуз.
– Мне хочется выиграть его у тебя, – предложил Клавдий. – Не сыграть ли нам партию в промежутке между переменами?
– Конечно, этот род игры лучше травли дикими зверями. Но я не могу рисковать своим сицилийцем: у тебя с твоей стороны нет такой драгоценной ставки…
– А Филлида, моя красивая танцовщица!
– Я никогда не покупаю женщин, – возразил грек, небрежно поправляя свой венок.
Музыканты, стоявшие в портике с наружной стороны, начали свой концерт с появлением козленка. Теперь мелодия перешла в более мягкий, игривый напев, и они исполнили известную песню Горация, начинающуюся словами: «Persicos odi» и т. д. и не поддающуюся переводу. Они считали ее подходящей для праздника, который, как бы он ни казался нам изысканным, отличался некоторой простотой сравнительно с пышными пирами той эпохи. Мы присутствуем на частном, а не на официальном празднике-пире, на приеме у дворянина, а не у императора или у сенатора.
– Добрый старый Гораций, – заметил Саллюстий тоном сострадания, – хорошо он воспевал пиры и дев, а все-таки далеко ему до наших современных поэтов.
– До бессмертного Фульвия, например! – добавил Клавдий.
– Фульвий бессмертен! – отозвалась эхом тень Клавдия.
– А Спурена, а Кай Муций, написавший три эпических поэмы в один год, – разве это было бы под силу Горацию или Вергилию? – вмешался Лепид. – Эти старые поэты впадали в ошибку, взяв себе за образец скульптуру, а не живопись. Простота и покой – вот их принцип. Зато у современных есть огонек, страсть, энергия. Мы никогда не спим, мы подражаем красками живописи, копируем жизнь, движение. Бессмертный Фульвий!