– Может, зайдем в «Блондиз», выпьем по чашке кофе и все обсудим? – предложил я.

– Не-а, облом. Там закрыто.

– «Блондиз» закрыта? Какого черта?!

Однако Пеорию не волновали такие обыденные повседневные вещи, как кофейня чуть дальше по улице.

– Вы еще не слышали самого главного, мистер Амни! Дядя Фред знает одного доктора во Фриско[2], очень хорошего специалиста… и он говорит, этот доктор, что с моими глазами можно что-то такое сделать. – Он повернулся ко мне лицом. Его губы дрожали. – Говорит, у меня, может быть, не в глазных нервах дело, и если нет, то можно сделать операцию… Я не разбираюсь во всех этих тонкостях, мистер Амни, но я понял, что опять смогу видеть! – Он слепо потянулся ко мне… ну разумеется, слепо. А как еще?! – Я опять буду видеть!

Он потянулся ко мне, но я перехватил его руки, мягко сжал запястье и вежливо отвел в сторону. У него все пальцы были в черной краске от газет, а я сегодня был в белом костюме. С утра у меня было прекрасное настроение, и я решил выпендриться в своей новенькой шерстяной тройке. Жарковато для лета, конечно, но сейчас повсюду стоят кондиционеры, да и вообще я ужасно мерзлявый.

Хотя сейчас мне стало жарко. Пеория незряче смотрел на меня, его тонкое, с почти идеальными чертами лицо уличного газетчика казалось каким-то встревоженным. Слабый ветерок, пахнущий олеандром и выхлопными газами, растрепал его волосы, и только тогда до меня дошло, что сегодня Пеория не надел свою обычную твидовую кепку. Без нее он выглядел как-то голо… а как же иначе? Каждый мальчишка-газетчик должен носить твидовую кепку, так же как каждый мальчишка – чистильщик обуви обязан носить берет, лихо заломленный на затылок.

– Да что с вами, мистер Амни? Я думал, вы за меня обрадуетесь. Ешкин кот, не надо мне было сегодня сюда припираться, на этот паршивый угол, но я даже раньше пришел, потому что мне вроде как показалось, что вы тоже раньше придете. Я думал, вы будете рады, что мама срубила денег, и что мне, может быть, сделают операцию, а вы… – Теперь его голос дрожал от возмущения. – А вы…

– Да нет же, я рад, – и я хотел радоваться, правда хотел. Но что самое поганое – он был почти прав. Потому что теперь все переменится, понимаете, а я не хотел, чтобы что-то менялось. И ничего не должно меняться. Пеория Смит должен стоять здесь, на углу, год за годом, в своей этой кепке, сдвинутой на затылок в жару и натянутой на уши в дождь, так что вода капает с козырька. Он должен всегда улыбаться, и не говорить бранных слов типа «черт» и «гребаный», и – самое главное – он должен быть слепым.

– Все вы врете! – воскликнул Пеория и неожиданно отпихнул свой столик. Столик опрокинулся, газеты рассыпались по тротуару. Белая тросточка покатилась к канализационной решетке. Пеория это услышал и нагнулся, чтобы ее поднять. Из-под темных очков показались слезы и покатились по бледным, худым щекам. Он принялся шарить по земле в поисках палки, но она упала рядом со мной, а он искал ее в другой стороне. Мне вдруг отчаянно захотелось заехать ему ногой под зад.

Но вместо этого я нагнулся, поднял палочку и легонько дотронулся до его бедра.

Пеория развернулся – молниеносно, как змея, – и схватил ее. Краем глаза я видел портреты Гитлера и безвременно почившего кубинского дирижера, хлопавшие на ветру по всему Сансет-бульвар. Автобус на Ван-Несс проехал сквозь раскиданные газеты, оставив за собой едкий запах дизельных выхлопов. Меня бесил вид газет, шуршащих по улице тут и там. Это смотрелось неряшливо. Больше того: это смотрелось неправильно. Неправильно целиком и полностью. Я едва сдержался, чтобы не броситься на Пеорию с кулаками. Мне захотелось схватить его и хорошенько встряхнуть. Заставить его собирать газеты. И пусть хоть все утро тут ползает, я его не отпущу домой, пока он не соберет их все до единой.