Грених решил продолжать в том же ключе.

– В котором часу я явился?

– Было уж к одиннадцати вечера. Вы позвонили в дверь. С вами была очаровательная дама, которая сломала каблучок. Вы спросили, не найдется ли у меня пара женской обуви, на что я ответил, что живу совершенно один.

– Почему вас не уплотнили?

– Собирались! – Виссарион Фролович дернул бровями, но глаз не открыл. – Два года назад собирались – супружеская пара рабочих со старушкой-матерью, а потом как-то само забылось. Никто не переехал. Вот и живу один.

– Опишите мое лицо.

– Открытое, светлое, волосы густые и отброшены назад, лежат волнами, набриолинены, цвет не понял какой. Лоб высокий, нос прямой и глаза карие, как темный янтарь. Пиджак щегольской, белый, бабочка, летние полосатые брюки. Улыбка… такая ясная, добрая… я и повелся, слушал, развесив уши.

Грених отшатнулся, уронив на дно раковины и мыльницу. Латунь звякнула об эмаль, пациент перекатил голову с одной стороны на другую, веки его дрогнули, но и сейчас не открылись. Константин Федорович невольно встал и посмотрел на себя в надтреснутое и потемневшее овальное зеркало над раковиной. На него смотрело угрюмое, бледное лицо с гетерохромным взглядом исподлобья, с темными от худобы тенями, лоб прикрыт густой взлохмаченной черной с проседью прядью волос. Один его глаз был действительно как темный янтарь, не поспоришь. А другой – зеленый, будто стеклянный протез старого морского волка. Да и одет он в серую двойку без галстука и неизменный английский тренчкот, который не снимал ни летом, ни зимой. Кого же Виссарион Фролович описывать изволил? Не иначе слегка тронулся умом. Или не слегка, а весьма серьезно.

Глава 1. Балаганчик на Арбатской площади

Расписанный ромбами фургончик Риты Константин Федорович увидел из окна вагона – в час, близкий к закату, его неспешный трамвай катил по Бульварному кольцу. Совершенно случайно Грених поднял голову, хотя до той минуты уныло глядел на мелкий шрифт газеты «Рабочая», которую сосредоточенно читал сосед справа, и вдруг его ослепил солнечный луч – скользнул по пыльному стеклу, привлек внимание к россыпи искр, брызнувшей из-под трамвайной дуги при повороте на Арбатскую площадь, загорелся в куполах церкви Бориса и Глеба и исчез в окнах высокого футуристического Моссельпрома, увенчанного короной и исполосованного рекламными лозунгами: «Дрожжи», «Папиросы», «Нигде, кроме как в…». А потом эти яркие ромбы – и внезапный Чайковский в голове, и сердце прожгло воспоминанием о партии Коломбины, которую танцевала Рита в Петербурге в те счастливые времена, когда Государственный академический театр оперы и балета еще звался Мариинским.

Нынче Арбатская площадь была запружена, Грених поднялся, успел соскочить с подножки трамвая у двери кинотеатра «Художественный». Она давала свое представление у выходных его дверей. Плотный кружок образовался прямо посреди площади. В центре толпы гуляк под звуки большого патефона, поставленного на шаткий табурет рядом с фургоном, босоногая, в белом простеньком платьице на лямках, с развевающимися иссиня-черными змейками-локонами и в венке, обнимающем лоб, она плясала, как цыганка Эсмеральда на площади у собора Нотр-Дам, будто и не постарела вовсе с 1908-го. В танце сквозили и Китри из «Дон Кихота», и нежная Жизель, до ужаса знакомые. Вокруг прыгали белые болонки, ловко ныряли под украшенные лентами обручи, что добавляло балетным па-де-труа циркаческий колорит.

Танцовщице ассистировала небольшого росточка чернокожая девушка в разноцветном тюрбане, которую Грених прежде не заметил. Теперь было понятно, отчего на Арбатской площади такое скопление народа, словно в день открытия памятника Гоголю. Советский народ сбился в толпу посмотреть на небывалое зрелище – представительницу африканских племен. Если бы не эти ромбы на фургоне, не внезапное воспоминание, не страстное желание увидеть свою юную Коломбину, Константин Федорович ни за что бы не сошел с трамвая и не присоединился к любопытным зевакам.