– Говорит, да. Вот что мне мешало приставить кого-нибудь следить за его квартирой? Ведь чувствовал – дело какое-то грязное, заковыристое, задумано явно человеком недюжинного ума. Расслабились мы после смерти Леньки Пантелеева! Да и гипноз этот ваш ничего не дает, только путает карты. Почему вы, Константин Федорович, до сих пор не выяснили, как Шкловского загипнотизировали? Мы его ни арестовать не можем, ни отпустить совсем.

Грених молчал. Три беседы с ним прошли даром.

Они вошли в квартиру с по-прежнему задернутыми вишневого цвета шторами. За тем же столом, в той же позе восседала первая черная кучка, стекающая со стола на стул, а следом на пол. Эмбрионом у его ног свернулась вторая.

– Это похоже на какое-то послание, – в задумчивости проговорил Петя, почесав подбородок.

– Одинаково их расположил, – отозвался стажер Фролов, сдвигая кепку на затылок. – В этом что-то есть… что-то есть… такое, что понять под силу только Шерлоку Холмсу.

– На точку с запятой – вот на что похоже! – вскинул в воздух карандаш Петя. – То есть это может значить знак вопроса. В церковнославянском, например, так. И в греческом. Я учил! Думаю, убийца вопрошает о чем-то.

– Отставить, Воробьев! – махнул рукой Мезенцев. – Пройти по проторенной дороге, сотворить преступление по беспроигрышной схеме – вот что это означает.

И, обернувшись, бросил разраженный, злой взгляд на Шкловского.

Тот восседал на табурете у двери, его уже не трясло с той интенсивностью, что в первый раз. Он грустно, со смирением приговоренного к смерти уставился в пол, стиснутые пальцы на коленях чуть трепетали.

На диване, поддерживаемый двумя участковыми милиционерами, сидел страшно худой, с трупного цвета и заросшим щетиной лицом, бритоголовый человек, возраст которого невозможно было определить из-за истощенного вида. Ему могло быть как сорок, так и все восемьдесят. Дорогой костюм, в который он был одет, выглядел странно из-за скособоченной спины и втянутых внутрь плеч. Перед следственной командой Губсуда будто предстал очень неуклюжий вор, укравший этот костюм или выменявший его на Сухаревке. Он едва держался ровно, все время заваливался набок, милиционеру справа приходилось его не только поддерживать, но и постоянно встряхивать и усаживать, словно большую куклу, шитую из мешковины и набитую соломой.

– Сегодня ваш пациент – он, – обращаясь к Грениху, вскинул палец в сторону него Мезенцев. – Этому бомбисту уже пятьдесят – Анатолий Куколев, помните такого? Участник боевой организации эсеров и «Похода на Плеве», та самая бомба, убившая министра внутренних дел, – его рук. Готовил покушение на Клейгельса, улизнул от полиции. Участвовал в Гражданской войне, был завербован ГПУ, но захотелось собственной славы. Орудовал года два назад в Ленинграде, был пойман, сбежал в Москву, шантажировал заведующего «Мосгико»…

– Был пойман, – Грених вспомнил это дело, которое закончилось тем, что Куколева удалось захватить, а его бомбу нейтрализовать.

– Но опять бежал. И вот он здесь! На руках ожоги от каких-то кислот, месяц им, не больше, равно как и предыдущему происшествию в этой квартире. Лыка не вяжет. Надо и его гипнотизировать, авось что удастся вытянуть.

Грених отставил от стола свободный стул, поднес его к дивану и сел напротив своего нового пациента.

Но установить хоть какую-то языковую связь с ним не удалось. Бомбист качался и мычал, как слабоумный, в речи проступали отдельные ничего не значащие и совершенно не связанные между собой слова вроде: «каша овсяная», «радиоприемник», «картина», «дверь» – будто поражены были атрофией лобные и височные доли.