Давно на небольшой, но полноводной речке, руками крепостных крестьян князей Несвицких и Васильчиковых, в несколько приемов построены были плотины, подпиравшие три пруда. Вдоль этих прудов с одной стороны, на которой стояло барское имение, был разбит сад, по берегу росли ветлы. С другой стороны прудов раскинулись поля. Место было редкой красоты… Но пришла новая власть – советская. И все стало вроде бы как народное, а оказалось ничейное, никому не нужное. Плотины разрушились, пруды высохли, барский дом сожгли, сад вырубили, липовую аллею на дрова пустили. Было красивое имение, а теперь пустырь, заросший бурьяном. Всё, что досталось от предков, порушили, а нового ничего не построили.

«Что же это за власть народная такая пустая, – думал Егор Иванович, машинально набивая самокрутку табаком. – Большевики, когда агитировали, обещали равенство, вольную зажиточную жизнь, коммунизм. Кому же я ровня, если даже овцу иметь не позволено? Коль не колхозник, то земля тебе положена только та, что под хатой. Ни огорода, ни покоса, ни скотины. Зажиточная жизнь? Щи с мясом по большим праздникам. Да что мясо? Молоко видим, когда жалостливые соседи кринку принесут. Это и есть коммунизм?

Все князей да помещиков ругают. Всякие, наверное, были. Но вот княгиня Волконская – последняя местная владелица имения, добрая была и щедрая. Школу построила, больницу открыла. Сама крестьян лечила. Как-то в малолетстве сын Санька с забора упал, ноздрю разорвал. Куда идти? К барыне, конечно. Кровь остановила, рану зашила. Потом на перевязку ходил.

Годов за семь до революции пожар случился – лето было сухое, жаркое. Весь конец села за час выгорел, и его, Егора Ивановича, дом тоже. Все в поле были, дома только хозяйка с грудным ребенком. Растерялась. Княгиня прибежала, теленка со двора прямо через загородку перекинула, одежду из хаты помогла вынести. А вокруг огонь. Потом погорельцам помогла деньгами, дала материал для сруба.

Построился, постепенно на ноги встал, и на тебе – здравствуйте, селяне – коммунисты пришли и стали командовать. Колхозы выдумали. Поначалу говорили, что это дело добровольное, а оказалось – или навсегда в колхоз, или на десять лет в тюрьму. Вот такая свобода выбора.

Попытался дед отогнать эти невеселые мысли, поискал глазами мельницу – одна осталась на всю округу. А было три. Мельники, названные кулаками, все трое сгинули в лагерях – собственность, видишь ли, имели. Бросил потухшую цигарку на землю и по тропинке, огибающей бывший огород, а теперь заросший полынью, пошел к хате. Назад не оборачивался, потому как боялся увидеть на куполе вместо креста красную тряпку.

Открыл дверь в сени. На ощупь – в сенях было темно – привычным движением нашел ручку двери. В чулане за занавеской гремела посудой хозяйка. На печи спал внук Иван, укрытый старым полушубком.

– Э как набегался, – подумал дед, глядя на внука, – хоть стреляй – не проснется.

У двери на вбитый в стену гвоздь повесил старый пиджак – кажись, еще женился в нём, туда же пристроил картуз. Налил в умывальник воды, вымыл руки и медленно вытер их висевшем тут же стареньким полотенцем. Сел на скамью к столу. От печи из-за занавески выглянула хозяйка Любовь Ванифатьевна. Она тревожно посмотрела на хозяина – всклокоченные волосы на голове, борода на бок, глаза провалились. Сидел обмякший.

– Щи будешь хлебать или тюрю сделать?

– Налей-ка щей, да погорячее. Продрог что-то.

Хозяйка открыла заслонку печи, ухватом подхватила чугун со щами и выставила его на шесток. Налила в миску несколько половников щей, поставила на стол, рядом положила его деревянную ложку. Затем принесла полковриги хлеба домашней выпечки, отрезала несколько ломтей.