Осенью привозили в совхоз это кино, про Стеньку. Танюрка потом замучила Нюрку, вызывая ее на бой: сражались на «саблях» – палками фехтовали, как в том кино.
Танюрка тогда и мать свою замучила: почему она ее девочкой родила. И требовала себе за то хоть брюки.
«Хорошо, – говорила мать, – что твои братья маленькие, а то б раздела».
А отцовы были ей слишком уж велики.
Как же хотелось Танюрке быть Степаном Разиным! Или хоть его товарищем… Она долго играла в Стеньку. Больше одна, чем с Нюркой. Та соглашалась лишь сражаться. Даже персидской княжной не хотела побыть. Так что вместо персиянки Танюрка бросала в воду простую корягу…
Или садилась она на пригорке, откуда хорошо-далеко видно совхоз со всеми его полями и лесами. Подбоченившись левой рукой, ставила правый локоть на поднятое правое колено, подпирала ладонью подбородок: Стенька думает о народе…
И вот он возник наяву… Он самый! Это и Нюрка признала, сама Нюрка, которая мало верит в волшебства.
Девчонки мчались к дому, еле дыша, молча…
«Надо быстрей, быстрей», – думала Танюрка, от какой-то непонятной дрожи внутри себя не видя, как следует, что где лежит на кухне… «Ой, вдруг он уйдет…»
На сковороде под тарелкой она нашла четыре блина, выковыряла остатки масла из банки, высыпала из сахарницы наколотые мелко кусочки сахара… Схватила краюху – все, что было – хлеба…
Нюрка ждала ее у ворот с полбуханкой хлеба, подскакивала на месте от нетерпения…
Но Стенька ждал их. Сидел на корточках, привалившись спиной к амбару, скрытый снежным надувом от дороги и домов поселка.
Он от них угощение принял, усмехаясь в бороду. Завернул масло в блины, а блины в тряпицу – и в карман, сахар – в другой, хлеб – за пазуху.
– Ну, вот, пожую дорогой, вас помяну…
И все-то усмехается, поглядывая на девчонок разинским горячим оком… Понял, наверное, что его признали, и оттого обомлели…
– Вот и Рождество уведу от вас, девчонки, а?!
И зашагал, кивнув им слегка, свысока…
Они не посмели даже побежать за ним, проводить… Только смотрели вслед, пока его светлую фигуру не растворила в себе тьма…
Нюрка и Танюрка повернулись друг к другу:
– Это что – правда? – шепотом спросила Танюрка будто смерзшимися губами. – Так может быть?
– Рождество идет, – тоже еле слышно ответила Нюрка. – В рождество всё может быть… Бабушка так говорит: «Время ломается…» Через это видать бывает другое.
– A-а… – выдохнула Танюрка, во все глаза глядя на неволшебную Нюрку, понимая, что сейчас Нюрка выговорила волшебное – тайну…
…И вокруг было волшебно: лиловели снега… Глубокие, они прятали, укрывали низенькие избы, а кроткий красноватый свет из окон, словно в благодарность снегу, розоватил ближние к избам сугробы. Небо же было высоким… Бескрайним.
Звезды, которые знают всё, смотрели с той высоты будто и не на землю, а куда-то вверх, выше своей высоты, потому и казались такими маленькими и туманными. Им не хотелось глядеть вниз: они-то знали, что принесёт тихой этой земле наступающий год. Теперь-то и мы знаем…
…Тот далёкий вечер и встреча Нюрки и Танюрки со Стенькой, унесшим всё, что было в их домах съестного, вспомнились им нынче, потому что пора: как раз полстолетия минет с уходящим теперь тысяча девятьсот девяносто первым годом. Должно время переломиться. Пора…
1991.
Сон о «девятом дне»
Фрагмент из неопубликованной повести «Сны о жизни»
Самый тяжкий сон об одиночестве, без всяких примесей иных смыслов, его можно назвать притчей об одиночестве, – случился в городе Москве, в первые месяцы моей там жизни. 1969 год – это и год распада моей семьи, и первый год службы в журнале «Работница».
Видимо, так отлились первые впечатления от большого города: его бетонного жёсткого тела, его бесконечных асфальтовых перспектив, его ошеломляющего многолюдия…