В бюрократической машине той скрипеть.
Скрипеть, потеть, смягчать кому-то приговор.
Куда удачливее Эрнста Теодор.
Придя домой, превозмогая боль в плече,
Он пишет повести ночами при свече.
Он пишет повести, а сердцу все грустней.
Тогда приходит к Теодору Амадей,
Гость удивительный и самый дорогой.
Он, словно Моцарт, машет в воздухе рукой.
На Фридрихштрассе Гофман кофе пьет и ест.
«На Фридрихштрассе», – говорит тихонько Эрнст.
«Ах нет, направо!» – умоляет Теодор.
«Идем налево, – оба слышат, – и во двор».
Играет флейта еле-еле во дворе,
Как будто школьник водит пальцем в букваре,
«Но все равно она, – вздыхает Амадей, –
Судебных записей милей и повестей».

Два наводненья

Два наводненья, с разницей в сто лет,
Не проливают ли какой-то свет
На смысл всего?
Не так ли ночью темной
Стук в дверь не то, что стук двойной, условный.
Вставали волны так же до небес,
И ветер выл, и пена клокотала,
С героя шляпа легкая слетала,
И он бежал волне наперерез.
Но в этот раз к безумью был готов,
Не проклинал, не плакал. Повторений
Боялись все. Как некий скорбный гений,
Уже носился в небе граф Хвостов.
Вольно же ветру волны гнать и дуть!
Но волновал сюжет Серапионов,
Им было не до волн – до патефонов,
Игравших вальс в Коломне где-нибудь.
Зато их внуков, мучая и длясь,
Совсем другая музыка смущала.
И с детства, помню, душу волновала
Двух наводнений видимая связь.
Похоже, дважды кто-то с фонаря
Заслонку снял, а в темном интервале
Бумаги жгли, на балах танцевали,
В Сибирь плелись и свергнули царя.
Вздымался вал, как схлынувший точь-в-точь
Сто лет назад, не зная отклонений.
Вот кто герой! Не Петр и не Евгений.
Но ветр. Но мрак. Но ветреная ночь.

Монтень

Монтень вокруг сиянье льет,
Сверкает череп бритый,
И, значит, вместе с ним живет
Тот брадобрей забытый.
Монтеня душат кружева
На сто второй странице –
И кружевница та жива,
И пальчик жив на спице.
И жив тот малый разбитной,
А с ним его занятье,
Тот недоучка, тот портной,
Расшивший шелком платье.
Едва Монтень раскроет рот,
Чтоб рассказать о чести,
Как вся компания пойдет
Болтать с Монтенем вместе.
Они судачат вкривь и вкось,
Они резвы, как дети.
О лжи. О снах. О дружбе врозь.
И обо всем на свете.

«Удивляясь галопу…»

Удивляясь галопу
Кочевых табунов,
Хоронили Европу,
К ней любовь поборов.
Сколько раз хоронили,
Славя конскую стать,
Шею лошади в мыле.
И хоронят опять.
Но полощутся флаги
На судах в тесноте,
И дрожит Копенгаген,
Отражаясь в воде,
И блестят в Амстердаме
Цеховые дома,
Словно живопись в раме
Или вечность сама.
Хорошо, на педали
Потихоньку нажав,
В городок на канале
Въехать, к сердцу прижав
Не сплошной, философский,
Но обычный закат,
Бледно-желтый, чуть жесткий,
Золотящий фасад.
Впрочем, нам и не надо
Уезжать никуда,
Вон у Летнего сада
Розовеет вода,
И у каменных лестниц,
Над петровской Невой,
Ты глядишь, европеец,
На закат золотой.

«Я в плохо проветренном зале…»

Я в плохо проветренном зале
На краешке стула сидел
И, к сердцу ладонь прижимая,
На яркую сцену глядел.
Там пели трехслойные хоры,
Квартет баянистов играл,
И лебедь под скорбные звуки
У рампы раз пять умирал.
Там пляску пускали за пляской,
Летела щепа из-под ног –
И я в перерыве с опаской
На круглый взглянул потолок.
Там был нарисован зеленый,
Весь в райских цветах небосвод,
И ангелы, за руки взявшись,
Нестройный вели хоровод.
Ходили по кругу и пели.
И вид их решительный весь
Сказал мне, что ждут нас на небе
Концерты не хуже, чем здесь.
И господи, как захотелось
На волю, на воздух, на свет,
Чтоб там не плясалось, не пелось,
А главное, музыки нет!

«Танцует тот, кто не танцует…»

Танцует тот, кто не танцует,
Ножом по рюмочке стучит.
Гарцует тот, кто не гарцует,
С трибуны машет и кричит.