– Верно говоришь, Иван Афанасьевич. – опять первым заговорил Целищев. – В дворянах не дело, братцы. Послужильцем у князя ещё мой прадед был. И мне от добра добра искать не пристало.

– Согласен. – поддержал Платон Житников. – Видал я житуху тех, кто на вольны хлеба от князя подавался. Не дай бог и мне так. То же к Бобрикову пойду.

– Коли в дворяне уйдём, разбросают нас царёвы дьяки куда кого. – со вздохом постановил Ларион Недорубов. – А оно ведь как? Две головни и в поле дымят, а одна и в печи гаснет. Так что я со всеми.

– Ну чего… Тут уж так тока сказать. – медленно, тяжело, будто ворочал во рту большие камни, заговорил Роман Барсук. – Волк, это самое… стало быть, овце не товарищ. А княжий гридень, того… дворянином не стать ему. Это уж кто где родился, тому там и быть.

Иван поднял руку, и возбуждённый гвалт затих.

– Стало быть, так и порешим, братцы? Отныне все мы у князя Бобрикова служим?

И бывшие послужильцы Белёва один за одним стали подтверждать своё согласие коротким возгласом и жестом. Про Фёдора Клыкова уже никто не вспоминал.

Глава третья

Поскольку Белёвым испокон веков владели вольные князья, то и казённых мест там просто не держали. Даже небольшой тюрьмы, и той не имелось, а княжеских ослушников запирали в каменном подклете главного амбара, куда вёл отдельный ход – десять крутых ступенек под землю и приземистая дверь из дубовых досок с тяжёлым навесным замком. Он и стал темницей для Фёдора Клыкова.

Мутный бледный луч, проникавший в узкое окошко под низким потолком, едва разбавлял сырой могильный мрак. Стоячий затхлый воздух пропах плесенью и гнилой соломой. Стены из нетёсаных глыб сплошь покрывал зелёный нарост, а земляной пол липкой жижей чавкал под ногами. Лежанкой служила куча сена и старого тряпья, внутри которой ворошились мыши. Раз в день с протяжным скрипом открывалась дверь, и княжеский слуга ставил у порога миску с жидкой похлёбкой, кусок хлеба и кружку воды, а после молча удалялся.

Фёдор метался, словно дикий зверь в клетке. Грязь, сырость и голод он не замечал, за годы ратной службы привык ещё и не к такому. Но вот неизвестность сводила его с ума, из гнетущей хандры бросая в бесплодную ярость, а потом обратно вгоняя в тоску. Поэтому когда на исходе второго дня где-то сверху послышался тихий знакомый голос, Клыков кинулся к оконцу под потолком, а увидев в нём кривоносое лицо Корнея Семикопа, просиял, как маленький ребёнок при виде любимой сладости.

– Семён где? – тут же, без приветствия, выпалил Фёдор, отодвигая в сторону узелок с едой, который Корней пытался пропихнуть в зарешёченный проём.

– Покуда на конюшне обретается. Я его там к делу приставил, чтоб дурных мыслей меньше было. А то таки дела творятся… Как тебя сюда свели, сват твой, Горшеня, будь он не ладен, тут же к князю наладился. Так, де, и так, супротив воли прежний князь сосватал, а он, вишь, вором оказался. Я и прежде не рад сему был, а нынче, мол, и подавно, родниться с ними не желаю. Ослобони, Андрей Петрович, сделай милость. Ну, а князь-то с радостью. Заодно и дом ваш того… – Семикоп отвёл глаза и шмыгнул носом. – Словом, босяк ты бескровный отныне.

– Да уж, хороша выслуга. – Лицо Клыкова исказила злая усмешка. – Ты уж, Корней Давыдыч, присмотри за Сёмкой, покуда я здесь. А то наворотит делов. Знаешь ведь, что за но́ров у него.

– А как же. Тут одно хорошо. Про буйность Сёмкину не я один ведаю. Горшеня тоже. Дочку запер, вокруг дома сынов расставил. Ежели токмо приступом взять. А без Лады Сёмка твой никуды не денется. Так что…

Они помолчали. Фёдор, рукой ухватившись за нижний край оконца, мёртвым взглядом буравил каменную кладку. Корней теребил концы завязок на узелке и нет-нет да покусывал губы.