Начинаю рисовать. Исправляю одну ошибку за другой. Некоторые тривиальны, другие нет. Важнее всего выбрать масштаб креста по отношению к странице. Если промахнешься, то окружающее пространство не будет оказывать давления и, значит, не возникнет сопротивления. Я рисую чернилами и смачиваю указательный палец слюной. Нет, все-таки промахнулся. Переворачиваю страницу и начинаю все сначала.
Больше я этой ошибки не совершу. Но будут другие, конечно. Рисую, исправляю, снова рисую.
Антонелло написал общим счетом четыре «Распятия». Но сценой, к которой он возвращался чаще всего, была «Ecce Homo»: Христос, освобожденный Понтием Пилатом, выставленный на всеобщее обозрение и осмеяние, слышит, как иудейские первосвященники призывают распять его.
Антонелло создал шесть вариантов этого сюжета. На всех – крупный план головы Христа, стойко переносящего страдания. И лицо, и сама живописная манера исполнены решимости. Все та же чисто сицилийская традиция трезво смотреть на вещи – никакой сентиментальности или лести.
– Сумка на стуле ваша?
Я скашиваю взгляд. Вооруженный охранник хмуро указывает на стул.
– Да, моя.
– А стул не ваш!
– Да, знаю. Я поставил сумку на стул, потому что там никто не сидел. Сейчас сниму.
Я беру сумку, отхожу на шаг влево, назад к картине, ставлю сумку между ног на пол и возвращаюсь к своему рисунку.
– Нельзя ставить сумку на пол.
– Можете ее обыскать – вот бумажник, вот рисовальные принадлежности, больше ничего.
Я стою с раскрытой сумкой в руках. Он отворачивается.
Я снова ставлю сумку на пол и принимаюсь за рисование. Тело на кресте при всей своей физической осязаемости очень тонкое. Тоньше, чем я думал, пока не начал его рисовать.
– Я делаю вам предупреждение. Сумка не должна стоять на полу.
– Я пришел сюда срисовать эту картину, потому что сегодня Страстная пятница.
– Это запрещено.
Я продолжаю рисовать.
– Если вы будете упорствовать, – говорит охранник, – то я позову начальника.
Я держу рисунок так, чтобы он мог его видеть.
Ему за сорок. Коренастый. С маленькими глазками. Или глаза просто кажутся маленькими, потому что смотрят исподлобья.
– Десять минут, – прошу я, – десять минут, и я закончу.
– Значит, я вызываю начальника.
– Послушайте, – говорю я, – если очень надо позвонить, позвоните кому-нибудь из сотрудников музея. Может быть, нам повезет и они скажут, что все в порядке.
– А при чем тут сотрудники? – цедит он сквозь зубы. – Мы от них не зависим. Наше дело – обеспечивать безопасность.
Безопасность, мать твою! Но вслух я этого не говорю.
Он принимается медленно вышагивать туда-обратно, как часовой. Я рисую – теперь ноги Христа.
– Считаю до шести, – произносит он. – А потом звоню.
Он подносит мобильник ко рту:
– Раз!
Лизнув палец, я пытаюсь добиться серого тона.
– Два!
Я пальцем размазываю чернила по бумаге, чтобы зачернить то место, где в ладонь вбит гвоздь.
– Три!
Теперь другая ладонь.
– Четыре!
Он делает шаг ко мне:
– Пять! Повесьте сумку на плечо!
Я показываю ему свой немаленький альбом и объясняю, что не смогу рисовать с сумкой на плече.
– Сумку на плечо, я сказал!
Он хватает сумку и держит ее прямо перед моим лицом.
Я закрываю колпачок ручки, беру сумку и вслух произношу: «Мать твою!»
– Мать твою!
Он пучит глаза и трясет головой, расплываясь в улыбке.
– Значит, непристойные выражения в общественном месте, – объявляет он, – так-так! Начальник уже идет.
Расслабившись, он медленно кружит по залу.
Я кидаю сумку на пол, снова вынимаю ручку и придирчиво смотрю на рисунок. Нужно добавить землю, чтобы отграничить небо. Несколькими штрихами обозначаю землю.
В «Благовещении», написанном Антонелло, Дева Мария стоит перед высоким прилавком, на котором лежит раскрытая Библия. Ангела нет. Только погрудный портрет Марии. Обе руки покоятся на сердце, пальцы раскрыты, словно страницы пророческой книги. Пророчество проникает в нее между пальцами.