Наутро я проснулся вполне бодрым, и воспоминание о том видении было уже совсем нейтральным, как о случайной встрече на улице с давним знакомым, которого тыщу лет не видел, и, хотя встречи и не искал, а всё же увидеть был рад. Типа: «Ну, как ты?.. Нормально? Трудишься ещё? Молодец… Да я тоже ничего… Ну, давай, удачи…»

Впрочем, по ходу дня – что, конечно, вполне объяснимо – неким, параллельным будничной суете потоком, память возвращала меня к давно прошедшим событиям. Вот, мы со Старшим братом приехали навестить его Машу в университетский лагерь за городом, где у неё была практика, кажется, после первого курса. Ехали на электричке, потом долго шли по лесным тропинкам. Лагерь состоял из длинных дощатых строений, разбросанных на просторной опушке. Практика у Маши, наверное, была ботаническая: а какая ещё? Берег реки, широкий плёс, лес, травы пахнут… В девичей комнате, заставленной железными кроватями, идёт натуральный концерт с номерами – мы, в числе зрителей, сидим на чьей-то кровати. В дверь, выходящую из комнаты прямо на улицу, вбегают Маша и Лариса, украшенные свежесобранным гербарием, вскакивают на кровать, стоящую у стены, и, держась за руки, очень серьёзно поют смешную детскую песенку:

– Слон играет на трубе,
А мышата пляшут,
Как платочками они
Хвостиками машут!

Они очень разные и очень похожие: маленькие, как мышата, худенькие и счастливые.

К концу дня я точно знал, что должен написать Машин портрет. Почему Машин? Потому, что Лариса привела её за руку.

А ещё, я прогулялся к овощному киоску и купил к ужину вешенок.


На неделе я купил холст и установил на мольберт, пребывая в уверенности, что дело пойдёт так же легко, как с портретом брата. Только вскоре обнаружилось, что, при формальном обилии, подходящих фотографий, которые в отсутствие натуры были необходимы, очень мало. Я распечатал всё что было, увеличив фрагменты нескольких фотографий с общими планами – и все эти фрагменты оказались нечёткими, в неудачных ракурсах.

В общем, дело шло медленно. Я приходил с работы, ужинал, и, валяясь на диване, делал эскизы на обрывках бумаги карандашом или роллером, ругая себя за то, что не удосужился когда —то сделать нормальное фото. Всю жизнь чудится, что впереди – вагон времени, даже сейчас… Я вертел в руке карандаш и думал, что что-то не так в моей жизни – я теряю связь со своим прошлым, как рыбак теряет связь со своей добычей – упруго сопротивляющейся, живой и желанной и, казалось бы, по праву принадлежащей ему, если только торопливо не дёрнуть удилище. Но рвётся леска, и мечущийся бурун, уже почти не скрывавший отблески света утреннего солнца на рыбьей чешуе, вдруг стихает, и руки ощущают лишь пустоту, и жизнь, только что наполненная смыслом, становится пустой и никчемной.

Мир стал слишком тороплив. Я за ним не поспеваю, но боюсь остановиться, и бегу, как марафонец, в толпе таких же задыхающихся бегунов, каждый из которых видит только чужую мокрую спину впереди, да горячий, пляшущий в такт шагам, асфальт под ногами. И всем безразлично, что там, за обочиной – океанская лагуна, заповедный лес или подножие великой горы – главное, не отстать, или даже обойти того, впереди, чтобы он видел мою спину, залитую потом. И я понимаю, что никто не победит.

Моя бабушка в старости пела песни своей матери, и не слишком нуждалась в новых, и была поэтому частью вечности, и осталась в ней навсегда.

И моя мать пела её песни за праздничным столом. Правда, иногда подпевала радиоконцерту Шульженко, или там, Кристалинской, пока возилась с обедом на кухне. Ведь уже пришло Новое время, чтобы отделить