– Дориан! Будьте добры, поверните-ка голову чуть вправо! – сказал Холлуорд. Глубоко погруженный в работу, он только что заметил во взгляде у юноши такое выражение, какого там прежде никогда не замечалось.

– И тем не менее, – продолжил лорд Генри своим низким протяжным голосом, сопроводив его запоминающимся, элегантным жестом руки, который отличал его ещё в годы пребывания в Итоне, – Я думаю, что если бы все жили полной и совершенно свободной жизнью, не скрывая своих чувств и придавая естественную форму ощущениям, мир никогда бы не выпадал из ауры радости, и все раны и каверны средневековой дикости наконец затянулись бы и были излечены, и люди наконец вернулись бы к классическому эллинскому идеалу, или, чем чёрт не шутит, к чему-нибудь ещё более совершенному. Всё это было бы хорошо, если бы все мы и каждый из нас в отдельности внутренне не боялся бы себя самого. Самоограничение, самоотречение – это трагические пережитки веков, когда дикари увлеклись самоистязанием. Оно так портит нашу жизнь! И самое главное, никто не думает о том, какое наказание Природа в гневе обрушивается на нас за наше самоистязание! Каждый наш позыв, задушенный в зародыше, терзает наш мозг, и сожаление травит нас, как собаки волка. Согрешившее тело тотчас же расплачивается за грех, ибо грех содержит в себе грядущее искупление. После всего этого не остаётся ничего, кроме смутного воспоминания об испытанном наслаждении и робкая роскошь угасающего сожаления. Есть один метод отрешиться от искушения – кинуться ему в пасть. Стоит только начать бороться с соблазнами, как душа начинает изнемогать от влечения ко всему запретному, а потом и вовсе страстно рваться к тому, что её же жуткие законы поместили в тюремную загородку преступного и осквернённого. Кто-то заметил, что самые величайшие в мире события происходят в мозгу человека. Там, и только там, совершаются, вызревают и самые величайшие в мире прегрешения. Смею оказаться пророком, мистер Грей, и предположить, что и в вас самом, таком прекрасном и совершенном с виду, в цветении вашей багряно-розовой младости, в белом пушке вашего нежного отрочества уже зародились и вызревают зачатки жгучих страстей, и уже испытывая их, вы наверняка порой содрогаетесь от ужаса, вас уже переполняют мысли, сны, тайные мечты и смутные грёзы, одно воспоминаие о которых способно зажечь огнём стыда самые бесстыдные щёки.

– Стойте-ка! Постойте-ка! – пробормотал, заикнувшись от неожиданности Дориан Грей, – Постойте! Всё это так ошеломительно! У меня нет слов! На то, что вы сказали, должен быть дан хоть какой-то ответ, но у меня его нет! У меня нет ответа! Замолчите! Молчите! Я должен подумать, точнее, позвольте мне хоть какое-то время расслабиться и не думать ни о чём!

Минут десять после этогот он стоял неподвижно с приоткрытым ртом, и странно блестящими глазами. Смутное сознание необходимости совершенно другой жизни просыпалось в то мгновение в нём, и ему наконец стало казаться, что эти неведомые флюиды исходят от него самого. Пара фраз, оброненных другом Бэзила, как казалось, случайных, были столь парадоксальны, что задели в нем какую-то тайную струну, которая прежде была недоступной, но которая (о, как он чувствовал теперь это) – вибрировала и билась всё сильнее.

В былые времена так на него могла повлиять только музыка. Смутную, невнятную тревогу будила она в нем и не раз. Однако в музыке нет стабильности! Не новые миры творит она, а скорее множит старый хаос. Слова! Одни слова! Но они были так кошмарны! Как проникновенны они, как слепящи и как убийственны! От них нельзя никуда дется! И какое было в них приковывающее очарование! Они, казалось, были способны воплотить видения и мечты в ясные, осязаемые формы, в них главенствовала своя мелодия, столь же сладостная как мелодия скрипки или лютни… Простые слова! Да разве есть в мире что-либо весомее слов?