– Наше дело: что же делать, ваше дело: как же быть, – не согласился невесть почему чуть ли не до нервного расстройства взбудораженный встречей Федор Анисимович. – Степка, дуй в магазин. Сообрази «сучок» и пряников с полкила. Держи вот… – он протянул Степану смятые тридцатирублевки.
Пока Степан по причине деревенской стеснительности убоявшийся поинтересоваться у немалой очереди, ожидавшей у магазина возможного подвоза хлебушка, не отоваривают ли водкой и пряниками безо всякого ожидания, проторчал перед раскрытыми настежь дверьми торговой точки не менее получаса, Федор Анисимович слово за слово выпытывал у неразговорчивой, то и дело оглядывавшейся на дверь сторожихи, незамысловатую историю год за годом опустошаемой жизни, в которой несчастья и потери с лихвой перевешивали горстку если и не счастливых, то хотя бы временно спокойных, не обремененных безнадегой и болями дней.
Родители Марьи сгинули в одночасье. Из ее односложных ответов Федор Анисимович так и не добился понятия, что за беда – болезнь или иное какое привычное для тех лет событие обрушилось на некогда крепкое трудолюбием, жизненной силой и неизбывным весельем семейство. Братья тоже попропали кто куда – ни весточек, ни следов не обозначилось и до сих пор. Подозревала Марья, что война ни одного из них не пощадила, если только гораздо раньше не снесли под корень их по-деревенски нерасторопные и глупые молодые жизни обстоятельства ничуть не менее страшные и безжалостные, чем захлебнувшаяся в крови безнадежная атака или методичная бомбежка неумело залегшей вдоль дороги колонны необстрелянного сибирского пополнения. О себе Марья поначалу и вовсе говорить не желала, отделываясь односложными «да не» или «ну», из которых неотвязный расспрашиватель так толком и не разобрал, когда и при каких обстоятельствах и в каких примерно направлениях затерялся на веки вечные ее первый, законным образом оформленный в мужья, расторопный, говорливый и работящий парень, фартовый охотник, один из первых в этих местах заводила не то соревнования по сверхплановой добыче «мягкого золота», не то движения в защиту «катастрофически редеющего пушного поголовья». О притулившемся к ней ненадолго перед самой войной сожителе Марья и вовсе слова не сказала, махнула только бессильно рукой – чего, мол, говорить о том, о чем и вспоминать никакой охоты не было. В последнее время она уже почти и не вспоминала болезненным чадом накатывающее пьяное неразборчивое бормотание, перемежаемое истеричными пьяными криками, боль от непонятно за что перепадающих побоев, похмельные слезы и животный страх перед неизбежным возвращением туда, откуда его невесть по какой счастливой случайности или ошибке вышвырнули, с правом проживать как можно дальше от тех мест, которые и во сне, и в пьяном бреду мерещились ему постоянно.
Беременела она несколько раз, но дети не держались, умирали в первые же месяцы, а то и дни своей еле теплившейся жизни. И до сих пор ей было невдомек – ее ли или иная какая вина обрывала чистое детское дыхание каждый раз прямо у нее на руках, из которых она подолгу потом не хотела выпускать остывающее, невыносимо хрупкое и почти невесомое детское тельце.
– В другом разе в голову придет: может, и слава богу, что так-то все с имя?
– Это вы об чем, насчет бога, Марья Семеновна? – не понял старик и снова попытался заглянуть в глаза упорно смотревшей в сторону собеседницы. Поскольку та молчала, решил осторожно изложить только что пришедшее в голову рассуждение: – Лично у меня такое соображение, что этот самый бог или что там еще, ежели имеется, длительное время в полной растерянности и даже недоумении находится. По причине всего на свете происходящего. А потому отношения к этой нашей переменной во всех направлениях жизни не имеет. Или не желает иметь, как я понимаю, что более соответствует.