Она слегка повернула голову и взглянула на Нила. Этот мужчина в любом кругу считался бы привлекательным, не будь рядом Люса. Те же тонкие изящные черты, но без его яркости, без поразительной игры красок. Годы изрезали глубокими морщинами его лицо, но это лишь придавало ему импозантности, как большинству красивых мужчин, но когда такие же морщины набегали на лицо Люса, из красавца он превращался в чудовище. Возможно, его морщины были иными, не благородными, и выдавали не опыт, а распутство; не пережитые страдания, а капризную вздорность. Вдобавок Люс уже начинал оплывать жирком, а сухощавому Нилу это не грозило. Онор особенно нравились глаза Нила: ярко-голубые, опушенные золотистыми ресницами, – а еще брови: было бы так приятно гладить такие кончиком пальца, снова и снова…

Майкл совершенно другой. Он мог бы сойти, пожалуй, за древнего римлянина, достойнейшего из достойных. Его лицо привлекало если не красотой, то внутренней силой, и отражало твердость духа. Было в Майкле что-то от Цезаря, какая-то скрытая отделенность, непохожесть на остальных. Казалось, всем своим видом он говорил: «Да, я побывал и в раю, и в преисподней, но остался самим собой». Именно этим Майкл невероятно привлекал Онор.

От мыслей ее отвлекло ощущение, что за ней наблюдают. Онор обвела взглядом присутствующих и, придав лицу холодное, отстраненное выражение, повернулась к Люсу. Он так и не смог понять, почему его чары оказались бессильны, а Онор Лангтри не собиралась ему объяснять, отчего внезапно потеряла к нему всякий интерес.

– Сегодня вечером я встретил девушку из родных краев, – вдруг объявил Люс, не меняя позы. – Это же надо: прибыла из нашего захолустья прямиком на базу номер пятнадцать! – и вдобавок меня помнит. И слава богу, а то я бы нипочем ее не узнал: очень сильно изменилась.

Люс уронил руки на стол и, заговорив высоким девичьим голосом, так искусно разыграл сцену встречи, что сестра Лангтри будто увидела все собственными глазами.

– Она сказала, что моя мать стирала белье ее матери, а мне приходилось таскать корзину. Ее отец служил управляющим в банке. – Он понизил голос и тотчас превратился в прежнего Люса, надменного и пресыщенного. – «Наверное, во время Великой депрессии ваш папаша приобрел кучу друзей, пока отбирал за долги последние крохи у всех и каждого, – отвечаю я. – Хорошо, что у моей матери нечего было отнять». А она мне: «Какой вы жестокий», – и вид у нее такой, будто вот-вот расплачется. «Вовсе нет, – говорю, – просто это правда». А она: «Не держите на меня зла», – а в черных глазищах слезы стоят. Тут я и говорю: «Да разве я могу злиться на такую хорошенькую девушку, как вы?» – Люс ухмыльнулся тонко и зло, словно бритвой полоснул. – Хотя это как раз неправда. У меня на нее зуб, я рад буду поквитаться с ней!

Пока он говорил, Онор наблюдала за его мимикой и жестами, потом мягко произнесла:

– Сколько горечи, Люс! Как, должно быть, обидно, когда приходится носить корзину с бельем управляющего банком.

Люс пожал плечами и попытался напустить на себя беззаботность, принять свой обычный залихватский вид:

– Вот еще! В жизни полным-полно огорчений, верно? Хотя, сказать по правде, таскать корзину с бельем управляющего банком, а заодно и доктора, и директора школы, и англиканского священника, и дантиста, вполовину не так обидно, как знать, что у тебя нет сменных башмаков. Эта девчонка училась в нашей школе, я вспомнил ее, когда она назвала свое имя. Я даже помню, какие туфли она носила: черные лаковые, как у Ширли Темпл, с ремешками и большими шелковыми бантами. Мои сестры были куда красивее всех прочих девчонок и уж точно красивее ее, но у них вообще не было туфель, никаких.