– Двадцать четыре года. Малявка.

– Мне было двадцать три, когда я пришла в школу. И чем все закончилось?

– Виновен. Был чересчур горяч.

Он хлопнул жену по упругой заднице, драпированной джинсами.

– Библиотекари – мой фетиш со школьной скамьи.

– Кобелина.

– Кто такой кобелина? – спросила Настя, вбегая на кухню, обхватывая отца так же, как минуту назад он обхватывал Любу.

Родители перемигнулись, прикусили улыбки.

– Кобелина – это итальянская фамилия, – сказал Костров, – Рикардо Кобелина, оперный певец.

– Опера – фу, – поморщилась Настя. Достала из холодильника упаковку яблочного сока.

Костров ловко выхватил сок у дочери и поменял на такой же тетрапак, взятый со стола.

– Гланды береги. Первое сентября на носу.

– Фу, теплый!

– Прекращай фукать, фуколка.

– Я не фуколка.

– А кто же?

– Куколка!

– А по-моему, ты – курочка, которую надо съесть.

Он поймал дочь, поднял к потолку и притворился, что кусает ей живот.

– Не курочка! Не курочка! – верещала Настя.

– Мать, открывай духовку, пока я ее держу!

– У нашего папы каннибальские замашки, – прокомментировала Люба.

Настя вырвалась, заливисто смеясь, побежала в комнату.

Костров пригубил ледяной сок из пакета.

– Стаканы для чего, дикарь?

– Так вкуснее.

Люба поставила на плиту казанок, налила масло.

– И где ты разместил эту нимфетку?

– Нимфетку? – засмеялся Костров. Он обожал чувство юмора жены. Юмором и изумрудами глаз покорила его Любочка Окунькова тринадцать лет назад. Как время летит… – Настя сегодня узнает много новых слов. А разместил я Марину Батьковну по соседству с Кузнецовой.

Люба охнула.

– В том свинарнике?

– Да прямо – свинарник!

– Прямо свинарник. И гадючник.

– А пускай молодые кадры привыкают к трудностям.

– Тогда уж посадил бы ее в подвал.

Ухмылка застыла на губах Кострова. Он вспомнил полумрак за желтой дверью, цементный пол, прихотливый рисунок… Вспомнил, как запекло в голове, пока он изучал стену. Как колыхнулось внутри что-то смутное, вязкое…

– А ты… – он поскоблил ногтем картон упаковки, – спускалась в школьный подвал?

Люба сбрасывала в масло колечки лука.

– Не спускалась. А что там?

«Лицо», – подумал Костров отстраненно.

– Ничего. Паутина и мыши.

– Мыши? Держи их подальше от моих книг.

Костров открыл было рот, но Настя крикнула из комнаты:

– Мам, пап! Вы обманщики. Я погуглила. Кобелина – это бабник, ловелас, ходок.

Костров согнулся пополам от хохота. Сжал тетрапак так, что сок брызнул из откупоренного горлышка и залил холодильник.

– Аккуратнее, – вытирая слезы смеха, сказала Люба.

Костров, довольно похрюкивая, потянулся за тряпкой.

Смех стал мотком колючей проволоки в гортани. Верхняя губа директора оттопырилась, оголяя десны – не будь Люба увлечена сейчас луком, она бы сказала, что прежде не замечала за супругом таких гримас.

Бурые струйки стекали по холодильнику, образовывая знакомый узор.

Лицо.

Нечестивый Лик.

Пардус


Рассвет ознаменовался барабанным боем. Гулкие удары разбудили жителей поселка. Они вскакивали с травяных циновок, перешептываясь, вслушиваясь, понимая то, чего не понимал чужестранец. Звук подхватывался, уносясь за пределы домишек, скучившихся у скал; просачивался в джунгли. Испуганные птицы спархивали с ветвей, голосили обезьяны. Огромные барабаны повторяли гласные и согласные, извещая о смерти вождя.

Молодой человек, явно не из этих краев, облачился в набедренную повязку и сандалии из бычьей кожи, повязал пояс, на котором висел короткий меч. Взор светло-карих, почти желтых глаз изучал входную дверь. Снаружи раздались шаги и приглушенные голоса. Пальцы пришлеца коснулись рукояти, искусно вырезанной из слоновой кости.