– Небожительница!

О, ежели бы у него был хвост, она, наверное, увидела бы, как он вилял им в это время!

Долго, однако ж, она не поддавалась обаянию его любезности; по временам случалось даже так, что он затянет:

Des chevaliers ainsi m’ont exprimе leur flamme…[9]

А она в ответ:

Et moi, j’ai refusé l’offre des chevaliers…[10]

И с такой усмешкой посмотрит на него, что он вдруг, словно обожженный, переменит материю и затянет: «T’en souviens-tu?»[11]

– Что это вы вдруг какую похоронную? – спросит Ольга Семеновна.

– Что ж делать-с? Вот Надежде Петровне не имеем счастья нравиться! – ответит он и как-то так уморительно надует губы, что Надежде Петровне так вот и хочется попробовать, какой они издадут звук, если нечаянно хлопнуть по ним пальчиком.

Но так как никто своей судьбы не избежит, то и для них настала решительная минута.

Однажды – это было осенним вечером – помпадур, по обыкновению, пришел к Проходимцевой и, по обыкновению же, застал там Надежду Петровну. В этот раз нервы у ней были как-то особенно впечатлительны.

Jeune fille aux yeux noirs! tu règnes sur mon âme![12]

затянул помпадур. Надежда Петровна вполголоса ему вторила:

Et moi, j’ai refusé…

– Ax, нет! ах, нет! не пойте этого! не смейте петь! – как-то нервически вскрикнула Надежда Петровна, как будто хотела заплакать.

– Вы… ты…

Сердца их зажглись.

Вспоминала об этом Надежда Петровна в теперешнем своем уединении, вспоминала, как после этого она приехала домой, без всякой причины бегала и кружилась по комнатам, как Бламанже ползал по полу и целовал ее руки; вспоминала… и сердце ее вотще зажигалось, и по щекам текли горькие-горькие слезы…

– Какой он, однако ж, тогда глупенький был! – говорила она, – и как он смешно глазами вертел! как он старался рулады выделывать! как будто я и без того не понимала, к чему эти рулады клонятся!

От одного воспоминания мысль ее невольно переходила к другому.

Однажды у Проходимцевой состоялись живые картины. Были только свои. Он представлял Иакова, она – Рахиль. Она держала в руках наклоненную амфору, складки ее туники спускались на груди и как-то случайно расстроились… Он протягивал губы («и как он уморительно их протягивал… глупушка мой!» – думалось ей)…

– Эх, Надежда Петровна! кабы вы меня таким манером попоили! – сказал ей тогда действительный статский советник Балбесов; но она сделала вид, что не слышит, и даже не пожаловалась ему.

Почему она не пожаловалась? А потому, что он однажды сказал ей:

– Ты, Наденька, если будут к тебе приставать, только скажи! я сейчас его на тележку – и фюить!

Она же не только не добивалась ничего подобного, но желала одного: чтобы все на нее смотрели и радовались.

Потом, однажды – было уж очень-очень поздно – он расшалился и вдруг сказал ей:

– Наденька! какое, однако ж, у тебя тело, так и тает!

Потом… они были однажды в губернии… он – по делам, она – случайно… Их пригласил предводитель обедать… Беседка… сад… поет соловей… вдали ходит чиновник особых поручений и курит сигару…

Все это так и металось в глаза, так и вставало перед ней, как живое! И, что всего важнее: по мере того как она утешала своего друга, уважение к ней все более и более возрастало! Никто даже не завидовал! все знали, что это так есть, так и быть должно… А теперь? что она такое теперь? Старая помпадурша! разве это положение? разве это пост?

– Ах, где-то он теперь, глупушка мой?!

Надежда Петровна томилась и изнывала. Она видела, что общество благосклонно к ней по-прежнему, что и полиция нимало не утратила своей предупредительности, но это ее не радовало и даже как будто огорчало. Всякий новый зов на обед или вечер напоминал ей о прошедшем, о том недавнем прошедшем, когда приглашения приходили естественно, а не из сожаления или какой-то искусственно вызванной благосклонности. Правда, у нее был друг – Ольга Семеновна Проходимцева…