– о счастливой возможности угадать за толщей вод, времён и миров лишь чужие корабли, проплывающие в страшной дали. И даже не сами корабли увидеть (для него неважно, кажется, что они неведомо чьи и неизвестно куда плывущие), а попробовать разглядеть за гигантскими пространствами – там, в вышине – тени, лишь тени этих кораблей!..

А вот для Анненского это не безличные тени. Да они, тени, и ни к чему для него, если они вот такие – безличные. Для него не безличными были и этот, и тот миры. Он их ощущает не только душою, но и всей физиологией поэта. Вся его сущность таинственно сочеталась «…тем светом, как растёт трава и ходит стрелка часовая…»

Вообще-то, по сути своей, сочеталась несочетаемым. Но вот, поди ж ты, у Анненского – сочеталось! Порою сами названия стихотворений у него говорят за себя, например: «То и Это»

А это значит, что не проклинать надо страшное в том или этом мире, а принять его, принять даже так, гибельно зная, что если нужно, если честно, если по судьбе и последней правде, то:

«…надо лечь в угарный,

Голубой туман костра,

Если тошен луч фонарный

На скользоте топора…»

Он не просто знает, что соприсутствие разных миров реально, он это всей кожей ощущает, и он просто фиксирует – иначе не могу сказать – фиксирует жутковатое:

«…что-то по самые плечи

В землю сейчас уходило…»

В одном из самых страшных своих – по судьбе и культуре страшных произведений, в стихотворении «Петербург», даже зная, даже провидя прошлое и будущее русской истории, он не отрекается ни от судьбы, ни от истории, ни от культуры в их трагедийности. Не перечёркивает ни тех, ни других, даже провидя, кажется, в какой братоубийственной схватке они вскоре сойдутся:

«…я не знаю, где вы и где мы,

Только знаю, что крепко мы слиты.


Сочинил ли нас царский указ?

Потопить ли нас шведы забыли?

Вместо сказки в прошедшем у нас

Только камни да страшные были.


Только камни нам дал чародей,

Да Неву буро-желтого цвета,

Да пустыни немых площадей,

Где казнили людей до рассвета…»

Он принимает Россию, её Историю – целиком. Так же, как принимает и тот, и этот миры. Но для него, в отличии от других поэтов, именно Культура и есть та самая живая ниточка, или даже та самая тростинка, через которую дышат под водою, переходя омуты и тайные броды. А этим омутом, который следует перебрести, и была, кажется, для Анненского – жизнь…

А вот Культура для него – и Вечность, и Личность, и Человечность в одном лице. И недаром же он так тоскует о Целом, лёжа печальным обломком на дне. Тоскует ещё и потому, что знает – и о нём тоже тоскуют… тоскует что-то родное – там, высоко-высоко:

«..там тоскует по мне Андромеда

С искалеченной белой рукой…»

Знаменитая статуя из Пушкинского (Екатерининского) сада тоже ведь знак, да какой! По преданию она, Андромеда, была отдана морскому чудовищу, а после смерти превратилась в созвездие.

И поэт, прекрасно знавший мифологию, любил, очень любил этот, видимо глубоко соприродный ему, мотив. Не об этом ли он говорил в самом, пожалуй, знаменитом своём стихотворении. В самом известном, во всяком случае, широко расцитированном и распетом исполнителями романсов стихотворении:

«Среди миров, в мерцании светил

Одной звезды я повторяю имя…»

Это, конечно, лишь предположение, что он здесь говорил именно про Андромеду, но всё же, всё же, всё же – а почему бы и нет?..

Устал Анненский рано, он не прожил и 55 лет. Умер на вокзале, – от инфаркта, по медицинскому заключению.

А по слову поэта – задохнулся.

Да ведь и вокзал, как символ отбытия (отбытия куда бы то ни было), также символичен. Зов иных миров поэт, под конец жизни, воспринимал всё чаще как бред. Или даже как бредовый шепот, томивший его «постылый покой». Это уже не был тот ясный и вечный голос, который звучал и звенел в молодые годы, и обещал невозможное… Помните?