На следующий день я сделала аборт. Потом несколько дней тупо лежала в общежитии на кровати. Я испытывала полную апатию. Никакого интереса к жизни. От Роберта осталось только ощущение холодных и мокрых ладоней на запястьях. Больше ничего. А, нет. Еще – слово «Ацтлан». Каждые полчаса я вытирала запястья простыней, чтобы отделаться от этого ощущения и повторяла: «Не Ацтлан, не Ацтлан…».

Несколько раз я заходила в университет на лекции. Ничего не понимала и уходила. Прошел ноябрь, потом декабрь. Началась сессия. Я просто забыла, что она началась. Вспомнив, пришла на один из экзаменов, взяла билет. Прочитала. Положила назад. Молча вышла.

– Русакова! – крикнул преподаватель.

– Прощайте, – ответила я, не оборачиваясь.

16. Второй первый снег

Уже почти совсем стемнело. Я поймала себя на том, что не знаю, сколько уже стою здесь, напротив того самого подъезда. Фрунзенская, 12. Помню, что я шла по Тимура Фрунзе, когда еще не стемнело, только смеркалось, и лужи были матово-ртутные, какие-то медицинские, что ли. А теперь лужи черные и мерцают, как мудрые глаза.

Вдруг совершенно неожиданно, мощно и без предупреждения, пошел густой крупный снег. Я даже немного испугалась, насколько он пошел неожиданно. А главное – совершенно беззвучно. Сразу, огромными хлопьями. Я подставила ладонь, и на нее одновременно упало несколько аляповатых мохнатых и совсем нехолодных, почти теплых, снежинок. Они были похожи на свалявшиеся хлопья тополиного пуха. Снежинки умерли почти мгновенно, и на мокрую ладонь жадно, торопливо и как-то предсмертно-весело падали все новые и новые, как будто соревнуясь, кто первым растает. «Как наши мужики! – почему-то подумала я. – Как Роберт».

Я подошла к подъезду и набрала код. Код не работал: он явно сменился. Или сломался. Но дверь была закрыта. Я достала мобильный и набрала номер, который не забыла.

К телефону долго никто не подходил, потом ответил сонно-усталый женский голос:

– Слушаю.

– Здравствуйте. Извините, пожалуйста. Я… Меня зовут Евдокия Русакова. Я хотела бы узнать… Узнать о Роберте Двинском… Если это возможно, – добавила я.

Трубка молчала.

– Я, собственно говоря, здесь, у подъезда. Я не знаю кода… Я здесь случайно. Я, понимаете ли, только что приехала в Москву, много лет не была… и вот… попала на улицу Тимура Фрунзе. А это близко. Я…

Трубка мокротно кашлянула и сказала:

– Наберите: 7 потом 39 и нажмите «ключ», – и опять мокротно-тягучий кашель.

– Ясно.

– И поднимайтесь.

– Хорошо.

Я набрала код и вошла в подъезд. Лифт новый. Он стоял внизу. Приличный лифт. Только на двери нацарапано: «Леха – нитрат». Грамотно, с тире.

Шестой этаж. Стены перекрашены. Из салатово-зеленых они стали ядовито-голубыми. Раньше было похоже на больницу, а теперь – на отделение милиции. Дверь та же, коричневый драный дерматин в лопнувших перетяжках. Никакой ностальгии. Даже странно. Чувство брезгливой жалости. Переходящей в скуку.

Я позвонила. И звонок тот же. Двойной динь-динь. Первый динь – вопросительный, второй – повествовательный. Пахло на этаже то ли хвойным освежителем воздуха, то ли воском.

Дверь открыла женщина. Выше меня ростом, явно старше, худая, но с сильно подпухшим и словно заспанным лицом, какое бывает у бомжих со средним стажем. При этом лицо у женщины было умное, даже с чертами какого-то аристократизма и недавно ушедшей красоты. Есть что-то неуловимо знакомое. В бомжах и бомжихах мне все время чудится что-то знакомое. В бездомных собаках тоже. На плечах – темно-коричневый платок.

– Проходите, – сказала она. У нее не было двух или трех зубов.

Я зашла в прихожую. Остановилась. Женщина в упор посмотрела на меня: