Даже наиболее консервативная часть колониальной элиты позволяла себе вполне либеральные рассуждения о «прогрессе, основанном на науке и истинном просвещении»[139].
Скажу больше: некоторые реформы, которые власть проводила в Туркестанском крае, выглядели более либеральными, чем аналогичные преобразования в самой России. Аграрная реформа, которая фактически уничтожила крупное частное землевладение и передала землю без выкупа в наследственную собственность крестьян, напоминала «земельный передел», о котором грезили российские народники. Власть ограничила активность православной церкви и заняла относительно мягкую позицию по отношению к «туземным евреям», которые, в отличие от своих европейских собратьев, не были поражены в правах. Конечно, я упомянул эти примеры не для того, чтобы доказать, будто правительственная политика в Туркестане не носила имперского и подавляющего характера. Дело в другом. Российская власть ощущала себя на азиатских окраинах «Европой» (как это очень точно сформулировал Ф.М. Достоевский в своем дневнике) в гораздо большей степени, чем это она могла себе позволить в Центральной России, и в гораздо большей степени подчинялась логике прогрессистского мессианства, которое, как власти казалось, совпадает с имперскими интересами государства. Кроме того, власть смотрела на присоединенные территории как на «белый лист», на котором можно рисовать что угодно, и у нее были в большей степени развязаны руки для самых различных социальных экспериментов.
Вряд ли нужно доказывать или оспаривать тот факт, что цивилизаторская миссия, которой империя оправдывала свое завоевание Средней Азии, основывалась не только и не столько на идеологии подавления, уничтожения «низших» рас и народов (хотя, конечно, и она имела своих поклонников) или их христианизации и русификации, сколько – в какой-то момент – на идеологии просвещения и окультуривания «отсталых» обществ. Во второй половине XIX в. идея человеческого прогресса не только не вступала в противоречие с имперской политикой, но была ее составной частью, я бы сказал ее центральным нервом, поэтому успешная карьера человека с либеральными и даже народническими убеждениями, каковым был В. П. Наливкин, в административных структурах Туркестанского генерал-губернаторства не была чем-то странным. Известная доля романтизма и гуманизма вполне органично могла присутствовать в колониальной политике, придавая империи нравственные черты и компенсируя ее репрессивные действия[140].
Другими словами, превращение генерала Наливкина в товарища Наливкина оказывается не таким удивительным и неожиданным, как это кажется на первый взгляд. В политической и идеологической системе координат он, безусловно, довольно резко передвинулся из верхушки административной элиты в оппозицию. Но этот сдвиг стал результатом всего предыдущего опыта Наливкина в аппарате колониального управления[141]. Итогом карьеры человека, дослужившегося до чина гражданского генерала, стало разочарование в тех целях, которые ставила перед собой имперская власть в Туркестане, и в тех средствах, которые она использовала для их достижения. Туземцы, которых «законы природы» должны были заставить принять более высокую культуру, не только не желали изучать русский язык и приобщаться к российской гражданственности, но и все больше тяготели к исламу и к оппозиции по отношению к России. Вину Наливкина возложил на саму Россию и в ее лице – на всю «:европейскую цивилизацию», которая так и не смогла стать по-настоящему нравственным примером для туземцев, погрязнув в коррупции, невежестве и прочих пороках