Мне и в голову это не приходило – завести «серьезный разговор» или «расставить все точки над i». Мы не озвучивали жанр. Курортный роман, или начало большой и светлой любви, или гнусный адюльтер. Просто мы виделись каждый божий день, а к концу сезона ко мне подобралась неприятная тоска, да и Коваленко стал гораздо грустнее.

Я изнуряла его часовыми рассказами о всех пережитых мною влюбленностях. Как если бы я пришла к врачу и перечисляла перенесенные инфекции. А он бы конспектировал это в историю болезни. Я пересказывала свои сны и объясняла детские стрессы, делилась фантазиями. Приходила в беспокойство, обнаруживая в себе какую-то нишу, еще недоступную Коваленке. Я методично, шаг за шагом, отдавалась в его познание. Вечерами переживала наши приключения заново и тогда бросалась писать ему письма, которые он читал на следующий день.

С таким успехом в кратчайшие сроки я пересказала Коваленке всю себя. Он был благодарным слушателем, жадным до подробностей. Печалилась я лишь о том, что эти исповеди не охватывают моего детства. Мир детства Коваленку не волновал вовсе. Он изучил меня начиная с «нимфеточного возраста» и по тот момент, когда я упаковала все шмотки и ботинки в огромный короб и отправила все это дело в Петербург.

А что я знала о Коваленке?


Однажды мы сидели в кресле у камина. Одетые. Я до сих пор люблю взгромоздиться ему на коленки. Вроде как маленькая девочка. Хотя если взглянуть в зеркало, композиция эта все-таки мало похожа на папу и дочку. Приближался сентябрь, уже становилось зябко, я устроилась поудобнее, пригрелась и попросила:

– Расскажи о себе. О детстве.

И Коваленко принялся говорить.


Родители у него были самые простые люди. Отец работал извозчиком. Мама – статная гордая казачка из сосланных. Волосы как смоль и все такое прочее. Отец, осевший после госпиталя в Прокопьевске, привез ей телегу дров. Она, вдова, мыкалась тогда стремя детьми. Отец с первого взгляда влюбился и всех троих детей усыновил. Четвертого мама не хотела ни в какую, но муж настоял. «Прокормим», – пообещал он, мечтая о наследнике. Шел первый послевоенный год.

Лешу любили больше остальных детей. И не потому, что младший. А потому, что другой. Может, это гены так пунктирно ныряли через поколение. Мама не знала грамоты, а сын читал запоем и приносил из школы одни пятерки. Только пятерки.

Я не поверила:

– Так не бывает! Я тоже была отличницей, но нельзя же за всю жизнь ни одной четверки не получить!

Коваленко убедил, что можно.

Естественно, родители им гордились.

– Отец меня даже бить не разрешал, – объяснял Коваленко. – Старшим-то мать давала подзатыльника, да и ремнем могла… Нрав у нее крутой был…

Меня, естественно, никто пальцем никогда не тронул.

Вырос Леша на бандитской окраине Прокопьевска, где местная шпана тянула, что плохо лежит, и смолила бычки от нечего делать. А Леша ходил в библиотеку и брал воспоминания великих путешественников и пособия по химии. Под крики библиотекарши: «Тебе еще рано!» Выпросил у отца в свое распоряжение холодный сарай и оборудовал там лабораторию. Доставал какие-то реактивы, ставил опыты… Литература интересовала тоже, но, кроме советских писателей, на библиотечных полках стоял только Лопе де Вега. Полное собрание сочинений. Леша прочитал. Потом еще раз. И стал смутно подозревать, что интересных писателей гораздо больше.

Первым переломным этапом стала новая школа. Элитная по тем временам, с математическим уклоном. Леша победил в какой-то олимпиаде – и перевелся. И вот там его ждал сюрприз. В три ряда сидели в классе не те ребята, что курили на завалинке и сплевывали сквозь зубы, а такие же отличники. Наиотличнейшие какие-то отличники, один отличнее другого. Полкласса соревнуется за право попасть на Доску почета. Да и мало того! У них еще и своя компания сбитая, и девушки все красивые только с ними дружат, и книжки там у них из портфеля в портфель ныряют… Что-то он таких в прокопьевской библиотеке не видел…