Голубоглазая «белая куманка», тряхнув густыми волосами цвета соломы, поднялась ему навстречу.

– Что ты решил? – сразу же спросила она. – Хан Тогорта, мой дядя, зовёт тебя в поход на коварных греков. Или ты снова откажешься, останешься без добычи, как летом, когда Тогорта с Арсланапой выбили из Чернигова каназа Мономаха. Может, пора забыть обиды прошлого?

Боняк гневно сдвинул брови, но смолчал. Да, его Сарыкиз права. Не следует ему отказываться от этого сулящего большую выгоду похода. Проклятому Свиатоплугу за исковерканную жизнь несчастной Айгюн он отомстит позже. Тогорта не виноват ни в чём, разве мог он знать, что этот мерзкий шакал предпочтёт делить ложе с наложницей самого низкого происхождения, а ханскую дочь запрёт в одном из покоев своего дворца! Но он, Боняк, доберётся до Киева и освободит несчастную Айгюн! А гадкому Свиатоплугу снесёт с плеч голову! Нет, он поступит иначе! Приведёт пленного каназа в своё становище, даст в руки освобождённой Айгюн копьё и предложит ей проткнуть этого нечестивца, как Сарыкиз поступила с пленным урусом. Как же жалок будет тогда каназ Свиатоплуг!

Меж тем жена отвлекла Боняка от мыслей о мести.

– Скажи мне своё решение! Я должна знать! – настойчиво добивалась ханша ответа.

– Я пойду с Тогортой и Арсланапой! – после долгого молчания выдавил из себя Боняк.

Сарыкиз ответила ему довольной улыбкой.

Глава 12. Исповедь горбуна

Вдовую королеву угров Софию схоронили в королевской усыпальнице в Альба-Регии[118].

Было безветренно, обступавший город лес стоял нарядный и молчаливый в своём зимнем убранстве, сыпал мягкий снежок, негромко похрустывал под копытами коней наст.

Воевода Талец и королевский писец гречин[119] Авраамка держались в свите королевича Коломана. Гречин был хмур, немногословен, весь он ушёл в себя. Много добра сделала для него покойная королева София, это она призвала его в Угрию, сделала списателем, ввела во дворец, только благодаря ей стал он таким нужным и полезным королю Ласло человеком. Скорбел Авраамка, лицо его осунулось и посерело. Талец, видя горе друга, всю дорогу молчал.

В усыпальнице горели тонкие свечи, курился фимиам, попы и монахи взывали к Богу и молили о спасении души усопшей. Королевичи Коломан и Альма, оба в чёрных строгих кафтанах без украшений, встали по обе стороны от мраморной раки[120].

Талец хорошо видел их обоих и замечал, какие насторожённые волчьи взгляды бросают они друг на друга. Готовы были, казалось, разорвать один другого в клочья два наследных принца священной короны Венгрии, каждый мечтал воздеть её на чело, и смерть матери не сблизила, а, наоборот, словно бы столкнула их обоих лицом к лицу, выплеснула наружу доселе сдерживаемую за холодными улыбками и терпением их взаимную враждебность.

«Волки, волки лютые! Ни слезинки по матери не прольют!» – с ужасом взирал то на одного, то на другого Талец.

Коломан медленно опустился на колени перед гробом. Альма, не желая ни в чём отстать, тотчас рухнул ниц рядом. Они долго шептали по-латыни, перебивая один другого, заупокойную молитву. Наконец, Коломан встал и, опираясь на посох, медленно поковылял к выходу.

– Дмитр, поедем наперёд! – бросил он через плечо Тальцу…

Они мчались рысью по лесу, мимо дубов с уродливыми растопыренными ветками-руками. Коломан поправлял жёлтой сухой ладонью выбивающиеся из-под меховой лохматой шапки чёрные пряди волос.

– Когда ты лишился матери, Дмитр? Сколько тебе было лет? – спросил он вдруг.

– Осемь аль девять. Половчины набег учинили, всё село наше огню предали.

– Огню предали, – раздумчиво повторил Коломан. – Ты вырос без материнской ласки, плохо знаешь, что это такое – потерять мать. Девять лет. А мне уже за тридцать. О, Кирие элейсон!