московских барынь. Он знал княгиню за хорошую женщину, она ему была симпатична, особенно ее мальчик, но зачем она мешала ему – мешала ничего не делать.

Княгиня между тем чувствовала гордость, исполняя свою тяжелую для нее обязанность. Ежели бы ей у умирающего пришлось отрезать палец для того, чтобы, вместе с пальцем, получить состояние, обеспечивающее сына, она ни на минуту бы не задумалась.

– В каких грустных условиях мы свиделись с вами, – сказала она грустно. – Как здоровье вашего отца нынче? Есть ли улучшение? Я бы давно уже была у вас, но я вчера только сама из Петербурга.

– Вы желаете видеть его? Я пошлю спросить.

– Да, мне бы хотелось. Что он исполнил обязанности христианина?

– Да, кажется, впрочем не знаю… я только приехал…

Княгиня пошла к больному. Аркадий задрал опять ноги на стол.

– Ах, как[691] скучно, как скучно, как скучно здесь, скучно…

– Я думаю, – отвечал Борис холодно, ему оскорбительно казалось положение матери, видимо бывшей в тягость. Тем более, что женщина, приходившая к молодому князю, о чем то шопотом говорила с ним, прежде чем допустили княгиню.

– Не болезнь и смерть скучно. Через нее все пройдем, – продолжал Аркадий, потирая всей рукой глаза под очками, – а вся эта комедия. Я так отвык. Ну умирает человек, оставить бы его в покое. Нет, скачут из Петербурга, из Москвы, чтобы его мучить. И всё за то, что[692] он богат.

– Не все же едут для денег, богатства, – вдруг вспыхнув, почти закричал, для самого себя неожиданно, Борис. – Уж верно не моя мать… Это нечестно говорить…[693]

Аркадий вскочил с дивана, покраснел больше Бориса и ухватил его за руку снизу с свойственной ему грубой, решительной, но добродушной манерой.

– Что вы, Борис? Вы с ума сошли. Мог ли я думать о вас?.. Тут столько народа я видел в эти два часа. Вы другое дело, вы родня.

– Родня или нет, мне всё равно, и я пользуюсь случаем сказать вам, что мы бедны, но никогда ни одного рубля я не возьму от вас и от вашего отца. Прощайте. Ежели maman зайдет, скажите, что я уехал. – Надобно было видеть жалость, нежность и любовь, выступившие мгновенно в глазах и на всех чертах испуганного, растерянного Аркадия, чтобы понять, как не мог не успокоиться Борис, не устыдиться своей выходки и не пожалеть в свою очередь.

– Ах, милый мой, бедный… ради бога… простите, не думайте. Ах, как мне жалко… послушайте… – говорил толстый человек с слезами на глазах.

Вспышка молодости прошла так же неожиданно, как и пришла. Ему стало совестно и он полюбил Аркадия.

– Послушайте, – продолжал Аркадий. – Я вас знал мальчиком и любил вас, я старше много, мне двадцать три, вам, должно быть, шестнадцать, но я не знаю отчего – оттого ли, что вот это случилось, я знаю, что мы будем друзьями. Для меня слишком тяжелое время, на меня нельзя сердиться. Хотите, и тогда вы увидите, что я не мог хотеть оскорбить кого-нибудь, тем более вас, хотите? Хотите? – повторил он, – вы меня узнаете.

Борис улыбался красный еще, но с гордостью чувствуя, как утихала в нем благородная буря.

– Может быть я ошибся, наверное я ошибся, но я горд, вы простите меня. Я знаю, что и вам тяжело.

– Нет, хотите дружбу мою. Не на шутку. А?

Борис подал ему руку. Аркадий притянул его к себе и поцеловал.

– Вот так. Что мне за дело до других, старые люди – другие люди, у вас всё впереди и у меня, может быть, – и он начал говорить совсем иначе, чем прежде, с добродушным оживлением, доходящим до красноречия. – Видите ли, в жизни есть хорошего только спокойствие, книга и дружба. Дружба – не любовь с чувственностью, а чистое, честное сближение без другой цели, как счастье того и другого. И дружба может быть только тогда, когда оба молоды, всё впереди и оба чисты. Ты, верно, чист, я – почти.