С этим вместе у него было спокойное уменье обхожденья, очевидно приобретенное не рожденьем и воспитаньем, как у светских людей, но долгим навыком обращаться с людьми всякого рода. Он с учтивой, но оскорбительной по своей давнишней притворности улыбкой всегда обращался к дамам и с[804] проницательным спокойным взглядом, не останавливавшимся ни на чем, обращался к мущинам. Княгиня, желая ввести его в разговор, спрашивала его за столом, как нравятся ему русские кушанья, как переносит он климат Петербурга и т. п. вопросы, которые всегда делают иностранцам, он на всё с своей для дам приготовленной улыбкой отвечал коротко и вновь молчал, прислушиваясь к разговору m-r Pierr’a, которого личность по-видимому заинтересовала его настолько, насколько еще могло что-нибудь заинтересовывать этого, видимо, прошедшего столько превратностей, странного итальянца. Когда вышли из [за] стола и князь спросил, не курят ли, все отказались, а аббат попросил позволенья из крайней учтивости понюхать. Он достал золотую табакерку с изображением какой то коронованной особы, понюхал, уложил табакерку в жилетный карман и подсел ближе к m-r Pierr’y, перевертывая на сухом, старом, белом пальце дорогой изумрудный перстень, очевидно, тоже подарок важной особы.
Экс-аббат пользовался, видимо, прекрасным здоровьем свежей старости и испытывал приятное чувство пищеварения после хорошего обеда, выпив чашку кофе, пожелал видимо посондировать этого курчавого умного юношу, столь легкомысленно опровергающего всё на основании идей революции.
Он остановил его в то время, как m-r Pierre доказывал, что основанием всего государственного благоустройства может быть только признание за каждым гражданином прав человека, – les droits de l’homme, – сказал он.
– Позвольте мне сказать, – сказал экс-аббат своим итальянским выговором с учтивым движением головы и тихим голосом, но таким, который невольно заставил[805] Pierr’a остановиться и выслушать речь старичка, – позвольте мне заметить, что права человека были вполне признаны во Франции, но мы не можем сказать, чтобы это государство пользовалось[806] образцовой свободой ни во времена[807] Конвента, – он остановился, – ни во времена директории, – он остановился, – ни теперь. – Он улыбнулся.
L’homme de beaucoup de mérite с благодарностью посмотрел на итальянца, как будто говоря: «я это самое и говорю».
– Кто же виноват? – отвечал m-r Pierre, с тою же горячностью,[808] шамкая[809] ртом и почти не замечая перемены собеседника, – разве по теперешнему положению дел во Франции можно судить о том, что бы она была, ежели бы идеи революции могли свободно развиваться.
Экс-аббат имел искусство внимательно и чрезвычайно спокойно слушать и прерывать именно в тот момент, когда это было выгодно.[810]
– Позвольте узнать ваше мнение, кто же помешал развитию этих идей? – перебил он так же тихо, как и прежде, – и кто же установил настоящий порядок вещей, который, я полагаю, вы согласитесь назвать военным деспотизмом, противным всякой свободе.
– Порядок этот установился сам собою.
– Sans doute,[811] – говорил экс-аббат, видимо только ожидая времени опять вставить свое победительное возражение.
– Деспотизм возник от того, что Франция была поставлена в необходимость защищать свои установления против всей Европы.
– Sans doute, – закрывая глаза, говорил аббат.
– Даже жестокости Конвента и Директории всё это произвело европейское вмешательство.
– Sans doute, но отчего же европейские державы вмешались в дела внутреннего устройства Франции? – сказал аббат с улыбкой спорщика, приведшего противника именно к тому пункту, у которого он ждал его.