Он поднимался ей навстречу, сутулый, в широком пальто. За ним слуга нес чемоданы.
Она прижалась к его шерстяному кашне, легко подняв каблуком вверх одну ногу, тонкую, в сером чулке. Он поцеловал ее в теплый висок. С мягкой усмешкой отстранил ее руки.
– Я запылен… погоди… – пробормотал он, держа ее за кисти.
Она, жмурясь, тряхнула головой – бледным пожаром волос.
Профессор, нагнувшись, поцеловал ее в губы, усмехнулся опять.
За ужином, выпучив белую кольчугу крахмальной рубашки и крепко двигая лоснистыми скулами, он рассказывал о своем недолгом путешествии. Был сдержанно весел. Крутые шелковые отвороты его жакета, бульдожья челюсть, лысая громадная голова с железными жилками на висках – все это возбуждало в жене его чудесную жалость: так жаль ей было всегда, что он, изучающий все пылинки жизни, не хочет войти к ней в мир, где текут стихи Деламара и проносятся нежнейшие астралы.
– Что, постукивали без меня твои призраки? – спросил он, угадав ее мысли.
Ей захотелось рассказать ему о сновидении, о письме, – но было как‐то совестно…
– А знаешь, – продолжал он, осыпая сахаром розовый ревень, – ты и твои друзья играют с огнем. Действительно странные бывают вещи. Мне один венский доктор на днях рассказывал о невероятных перевоплощеньях. Женщина одна, – гадалка такая, кликуша, – умерла – от разрыва сердца, что ли? – и когда доктор раздел ее – это было в мадьярской лачуге, при свечах, – то тело этой женщины поразило его: оно было все подернуто красноватым блеском, мягкое и склизкое на ощупь. И приглядевшись, он понял, что это тело, полное и тугое, сплошь состоит как бы из тонких круговых поясков кожи, – словно оно было все перевязано – ровно, крепко – незримыми нитками, – или вот есть такая реклама шин французских – человек, состоящий из шин… Только у нее шины эти были совсем тонкие и бледно-красные. И пока доктор смотрел, тело мертвой стало медленно распутываться, как огромный клубок… ее тело было тонким, бесконечно длинным червем, который разматывался и полз – уходил под дверную щель, – и на постели остался голый, белый, еще влажный костяк… А ведь у женщины этой был муж, – он когда‐то целовал ее, – целовал червя…
Профессор налил себе рюмку портвейна цвета красного дерева и стал пить густыми глотками, не отрывая сощуренных глаз от лица жены. Она зябко повела худыми, бледными плечами…
– Ты сам не знаешь, какую страшную вещь ты мне рассказал, – проговорила она взволнованно. – Значит, дух женщины ушел в червя… Страшно все это…
– Я иногда думаю, – сказал профессор, тяжело выстрелив манжетой и рассматривая свои тупые серые пальцы, – что в конце‐то концов моя наука – праздный обман, что физические законы выдуманы нами, что все, решительно все, может случиться… Те, кто предаются таким мыслям, сходят с ума…
Он заглушил зевок, постукивая сжатым кулаком по губам.
– Что с тобой случилось, друг мой? – тихо воскликнула его жена. – Ты никогда так не говорил раньше… Мне казалось, ты все знаешь… все разметил…
На мгновенье судорожно раздулись ноздри у профессора, вспыхнул золотой клык. Но тотчас же его лицо обмякло снова.
Он потянулся и встал из‐за стола.
– Болтаю я… пустое… – сказал он ласково и спокойно. – Я устал… Спать пойду… Не зажигай свет, когда войдешь. Прямо ложись в нашу постель… В нашу, – повторил он значительно и нежно, как давно не говорил.
Это слово мягко звенело у нее в душе, когда она осталась одна в гостиной.
Пять лет была замужем она, и несмотря на причудливый нрав мужа, на частые вихри его беспричинной ревности, на молчанье, и угрюмость, и непонятливость – она чувствовала себя счастливой, так как любила и жалела его. Она, тонкая, белая, – он, громадный, лысый, с клочьями серой шерсти посередине груди, составляли невозможную, чудовищную чету, – и все же ей приятны были его редкие сильные ласки.