Около 18:00, день, когда начались торги у Laurie’s.

Так называемые торги Various Owners – со множеством владельцев. Двумя гвоздями аукциона стали один Виллем де Кунинг и один Дэвид Хокни[35], предлагались также работы Марка Тоби в стиле «белой записи»[36], гипнотический ярко-красный Барнетт Ньюман[37] и фальшиво-наивная работа Филиппа Густона[38].

Лоррен смотрела только на «Дозорного».

Аукционист с молотком в руке походил на Леонарда Бернстайна[39]. Зал был полон, на правом и левом балконах толпились молодые люди, работающие с клиентами по телефону. «После папиной смерти в 1991 году в мире оставалось не больше ста долларовых миллиардеров, сейчас их тысячи, – размышляла Лоррен, – и даже если искусством интересуются пять-десять процентов, это немереные деньги…» В шикарных кварталах великих мировых столиц – Лондона, Парижа, Сингапура, Гонконга – открываются новые галереи, и лучшие из них – в Нью-Йорке.

У Laurie’s не ждали сумасшедших трат, которые имели место на торгах в аукционных домах Christie’s или Sotheby’s, и тем не менее сумма каждой продажи исчислялась миллионами долларов. Да, рынок произведений искусства перегрет, покупателей держат за простофиль, на живопись тратятся сумасшедшие деньги, что выглядит неприличным – чтобы не сказать преступным! – притом что миллионы людей голодают. И Лоррен, жестко контролировавшая свои траты – она даже одежду покупала на распродажах, – была готова согласиться с такой оценкой, но жаждала завладеть «Дозорным», хоть и понимала, что желание стало иррациональным, почти навязчивым. Достигнув совершеннолетия, она «отложила» часть отцовского наследства до того дня, когда шедевр снова вернется в оборот. «Так захотел бы папа…» – думала она, помня, что незадолго до смерти он сказал ей, семилетней девочке: «Об одном я жалею, малышка: что не купил картину сам».

Наконец этот день настал.


– Здесь все, даже болван Гвидо, – сказал Зак. Его телеса свисали с узкого сиденья, и он то и дело покушался на жизненное пространство соседей, стул Лео в том числе.

Лео не знал, кто такой этот «болван Гвидо», да это и не имело значения. Сейчас его интересовали только картины – за освещение он готов был поставить куратору высший балл, – и хотел он одного: встать к мольберту.

– Эти торги не прошли бы тест Бекдел, – заметил Зак.

– Что за тест?

– Он выявляет недоотображение женских персонажей в произведении искусства[40].

Лео не стал комментировать объяснение, он подумал о Райкерс, о драматичных последствиях гиперсосредоточения тестостерона внутри ограниченного пространства и о том, как сильно за три года изменился мир. Очки с затемненными стеклами скрывали часть синяков на лице, но, войдя в зал, он почувствовал на себе недоумевающие взгляды публики.

– Может, заткнешься… на некоторое время? – прошипел он сквозь зубы.

Великан весело оскалился и поправил огромные очки, сползшие на кончик носа.

– Здесь не тюрьма, Лео Ван Меегерен: все имеют право высказаться.


– Двести тысяч справа! Двести тысяч! Триста тысяч! Четыреста тысяч здесь!

Аукционист – двойник Бернстайна – вел торговлю в бешеном темпе, словно боялся опоздать на поезд:

– Пятьсот тысяч по телефону! Пятьсот тысяч! Шестьсот тысяч слева! Шестьсот тысяч! Семьсот тысяч от кого-то в зале? Нет? Да? Кто поднял цену? Вижу вас: семьсот тысяч! Восемьсот тысяч! Восемьсот тысяч! Девятьсот тысяч! Девятьсот пятьдесят тысяч! Миллион! Один миллион – раз… Один миллион – два… Один миллион – три! Продано!

Лоррен задержала дыхание. «Аукционист, наверное, под амфетаминами. Или нанюхался кокса. Вот, уже машет руками, будто дирижирует оперой „Вильгельм Телль“ в каком-то сумасшедшем ритме!» – удивлялась она.