– Вольно, Лёва. Ведь ты же Лев? Я правильно запомнил?
– Лев! – оскалился старшина. Неожиданно улыбка его смялась, и он вытянулся: – Здравия желаю, товарищ батальонный комиссар!
Обернувшись, я приметил слона – огромного Деревянко. Не толстого, а именно большого человечища. В обширной комиссарской тени прятался сутулый капитан в мятой гимнастерке и нечищенных сапогах. Его узкое, костистое лицо, колючее из-за двухдневной щетины, не выражало ничего, кроме апатии и застарелой усталости.
– Здорово, политрук, – добродушно забасил комиссар, и моя пятерня сгинула в его лопатообразной ручище. – Ну, шо? Покопались особисты, да не докопались. Даже к товарищу Бернвальд вопросов нема. Так шо… Служить им трудовому народу! А это… – он обернулся к капитану, – ваш новый комроты, товарищ Кибирев!
Неприязненно оглядев командира, я пожал его вялую руку. Разговориться нам не дали – с противным воющим свистом прилетела мина и рванула шагах в десяти. Я упал и перекатился, а Кибирев неохотно пригнулся, становясь на колено. Большеватая каска надвинулась ему на лоб, и он раздраженно скинул ее – встопорщились черные сосульки волос.
А мины падали и падали, вырывая дымящиеся воронки. Злые, иззубренные осколки зудели по всем азимутам, сбривая траву, впиваясь в деревья или подрубая человеческие тела.
Обстрел прекратился так же неожиданно, как и начался, но заметил я это не сразу – звон плавал в ушах по-прежнему.
Грянули двумя залпами полковые пушки, и разнеслись пронзительные команды. Красноармейцы покидали спасительные буераки, ползли, вжимаясь в траву…
Согнувшись в три погибели, подбежали «птицы» – Соколов и Воронин, волоча станковый «Максим». «Ворона», как второй номер, заправил матерчатую ленту из увесистого патронного ящика. «Сокол» хищно приник, передернув затвор, и установил прицельную планку.
– Во-он! – Жестом Чапаева на тачанке Воронин вытянул руку, указуя на врага.
Пулеметчик оскалился, хватаясь за рукоятки и давя на гашетку. Дробно замолотил затвор, по сыпучей глине покатились горячие гильзы, испуская кислые дымки.
А Кибирев будто отмер – губы его нервно ломались в нетерпеливой улыбке – и тонко вскричал:
– Рота! В атаку!
– Не сметь! – гаркнул я, вспомнив раскоп с павшими. – Вы что, Кибирев, совсем с ума сошли? Вы шлете людей не в атаку, а на расстрел! Это предательство!
Капитан резко побледнел. Трясущейся рукой он выхватил «наган».
– Я – предатель?! – прохрипел Кибирев. Револьвер плясал в его руке, и мне пришлось выхватить свой «тэтэшник», словно на дуэли.
Я прекрасно понимал в этот момент, что преступаю устав, что дан жестокий приказ занять Полунино любой ценой, но стерпеть чмошника, посылающего моих парней на смерть, не мог. Да, именно моих парней!
Прекрасно помню, как они на меня смотрели, когда я приволок три мешка, набитых новенькими кирзачами. Выпросил, выклянчил, но задачку свою решил! И протянулись первые ниточки-паутинки доверия…
А тупой, немытый мерзавец шлет моих красноармейцев на убой!
Не знаю уж, чем бы все закончилось, ведь я готов был пристрелить Кибирева! И светил мне тогда самому расстрел, ну или штрафбат. Хотя нет, штрафники в Красной Армии появятся лишь к октябрю…
Злое, жгучее отчаяние кипело в душе, а смириться нельзя, ну никак!
Капитан мне «подыграл» – задрав вверх руку с «наганом», он резко, задушенно воскликнул:
– За мной! На врага!
Перемахнув бугор, Кибирев побежал, отмахивая револьвером – нелепый, скрюченный, страшный. Человек двадцать бойцов, матерясь, оторвались от земли, бросаясь следом. Заскворчала «эмга», и капитан, дергаясь, ломаясь в поясе, покатился по заросшим колеям дороги. Следом рухнули трое или четверо красноармейцев, поймав хлесткую очередь.