Но я люблю тебя, как умею, как могу. Хромает логика, как видишь, но это логика твоих губ, твоего совершенного тела, твоих глаз, твоего неисчислимого обаяния. Ты что-то говоришь, ты слабо протестуешь и льнешь все крепче, гибкая лоза к сухой подпорке, и твои стремительные горячие поцелуи, как прижигания, горят на моем лице.


Я не в силах разжать объятия, чтобы в наши согретые души не проник холод. Мне надо оттянуть развязку, но как бы я хотел ее приблизить! Как идеально я тебя люблю, и какой грязью все это может кончиться! Боже мой! Это будет конец любви, ее затухание – и пошлость, пошлость…


Мы встаем и обнимаемся так крепко, словно хотим слиться в одно тело. До свиданья, Клубника-со-сливками! Прости меня. Прости циркача, эквилибриста, экспериментатора. Поцелуй его, бедная страдалица, родственная человеческая душа, которая когда-нибудь отлетит от тела, достигая высей горних. Прости, люби, надейся…

Глава 6

О, если бы вечно продлился этот райский сон! От встречи к встрече я любил все сильнее, нетерпеливее. Я хотел идеального, гармоничного чувства, и мне казалось иногда, что я достиг его, осыпая лицо Полины нежнейшими, как фиалковые лепестки, поцелуями, на которые она отвечала порывисто, страстно, с таким напором неизрасходованных чувств, что я слегка пугался, – мне казалось, что это апофеоз высокой любви между мужчиной и женщиной, что мы новые Ромео и Джульетта. Но раздавался посторонний смех в коридоре или хотелось курить – и идеал рассыпался. Я чувствовал, что хочу невозможного, что наша любовь, как, может быть, и всякая любовь, – взаимно иллюзорна: я считаю, что Полина – само совершенство, я ищу в ней противовес для своей чересчур беспокойной души, а она думает, что я на что-то способен, что я дока по части опыта и пробью себе дорогу. Черта с два! Я знаю, что я ни на что не способен, тем паче не смогу в случае женитьбы устроить наши материальные дела; для этого я слишком лентяй, и мне, по правде говоря, плевать, похоронят ли меня в осиновом гробу или у кремлевской стены.


Чувствую, что стал филистером, рептилией, что максимализм юности преобразился в пакостную трусость конформиста, который у себя на голове позволит свить воронье гнездо; я сглаживаю все противоречия, я убегаю от них, уклоняюсь, увиливаю вьюном. Гадко, гадко. Эта любовь обнажила весь мой неуклюжий макиавеллизм, к которому я стал прибегать после черного семьдесят пятого года. Полина – открытая, добрая, честная, простая душа, она говорит и действует прямо, а я весь в различных душевных похотях, в зазеркальной кривизне. Однажды я признался в этом Полине; хорошо, что я это сделал. Ее невозможно обмануть, с ней нельзя играть в жмурки. Но для меня накопление опыта равно очерствению души. Злодейка жизнь! Сколько миллионов людей повторили на твоем конвейере один и тот же дурацкий цикл: мечты, тоска, пересмотр ценностей, либерализм, консерватизм и, наконец, – достойный аккорд вековечной сюиты! – старческая отупелость, маразм! Фанфаронством было бы изрекать, что я миную этот цикл. Куда я денусь? Оттого-то я и буду умна, что меня своевременно провялят. Умна была вяленая вобла – жаль, жестковата, годится только с пивом…


Хорошо бы жениться именно на Полине; но лучше бы и честнее – не жениться вовсе, чтобы никого не обременять, а volens-nolens доживать, не став ни Давидом, убивающим Голиафа, ни исцелителем общественного фурункулеза, ни ублаготворенным обывателем, а просто – сластолюбцем и путаником.


Похоже, что дело близится к развязке. Надо раскинуть мозгами, обмозговать, стоит ли судьба статной, как кипарис, красавицы с земляничным румянцем на детских щеках, – стоит ли ее судьба того, чтобы отдать ее ветрогону, чахоточному оболтусу с лицом цвета меккского целовального камня или, что еще лучше, цвета землицы из торфо-перегнойного горшочка? Я ведь не достоин столь щедрого подарка, это факт.