А в городе продолжали стрелять, и хриплые голоса людей, издали казавшиеся не громче комариного зума, звучали ещё долго.
2
Восстание пришло к нам на другой день в образе солнечно-рыжего дорожного техника Паисия Сергеевича, тоже младшего офицера, когда-то и дружка дяди Кости ещё по Саратовской первой гимназии.
Рыжий Паисий прискакал к нам на дачу на игреневом жеребчике из конюшни дорожной дистанции.
– Поздравляю, коллеги! – сказал он торжественно, только спрыгнув с седла. Бархатный околыш его «технической» фуражки был потёрт, медные молоточки на ней потускнели, но на рукаве поношенной тужурки топорщилась широкая белая лента, и весь он светился молодой и жестокой радостью щенка, с которого только что сняли тяжёлый ошейник.
– С чем? – хмуро спросил дядя Костя, приоткрыв лишь один глаз. Босой и в расстёгнутой гимнастёрке, он, как бы демонстрируя нейтральность, покачивался в гамаке на веранде с раскрытым томиком ахматовской «Белой стаи» на животе.
Тётя Ксана в полосатом дачном капотике, сидя на скамеечке, выбирала шпилькой косточки из алых картечин только что сорванной морели.
Всё на этой веранде с парусиновыми шторками и лёгоньким поскрипыванием гамака было действительно так несозвучно всему накалу городской «заварухи», что рыжий Паисий опешил.
– Невероятно, но факт. Проспали, – сказал он огорчённо. – С восстановлением справедливого порядка, господа! Волга поднимается. Только что получена телеграмма: Волинск восстал.
– Тебе что?.. Стохода мало? Не навоевался? – вдруг пренебрежительно справился Константин Михайлович и полностью открыл прищуренный левый глаз. Меня тогда поразила насмешка, блеснувшая в его взгляде. Какие могут быть разговоры и смешки, раз Волга поднимается, и даже обычно тихий Паисий Сергеевич нацепил белую ленту?
Но напоминание о запруженной трупами австрийцев и русских далёкой реке, по-видимому, чуть-чуть охладило рыжего, и он лишь сказал с оттенком лёгкой горечи:
– Вот так оно у нас всегда: ораторствуем, спорим до хрипоты, а как до дела коснулось… – Он махнул рукой и взял из ведёрка, предупредительно подвинутого к нему Ксенией Петровной, пригоршню морелек.
Дядя Костя смотрел на белую ленту над локтем Паисия иронически улыбаясь.
– Говорят, у китайцев цвет траура белый, – наконец сказал он, и Паисия взорвало:
– Стыдись, Кир! – бросил он страдальчески, но ещё называя Константина Михайловича его гимназической кличкой. – Они насильники и узурпаторы! Ни свободы слова, ни свободы убеждений. А ты русский офицер…
– Бывший, – невозмутимо вставил дядя.
– И мыслящий человек… в гамаке качаешься…
– А ты хочешь, чтобы я на дереве качался? Кто это, они? – будто не поняв всей очевидности заключения Паисия, так же пренебрежительно справился дядя.
– Он не знает, кто? Ленины-Свердловы.
– Ах, Ленины-Свердловы! Кстати, я слышал, что Ленин – культурный человек. Экономист, философ. И знаешь, мечтать о крестовом походе на его сторонников мне что-то лень. За что нам-то опять под пули лезть? – уже совсем другим тоном, миролюбивым и усталым, заворчал дядя. Всё-таки они с этим закусывающим удила Паисием – Рыжее Солнышко до сегодняшнего дня дружили лет восемь-десять, не меньше. Но тут, как батарея, спрятанная на фланге, сверкнула серыми глазищами со своей скамеечки Ксения Петровна.
– Нет, это вы, Липнягов, стыдитесь! Называли себя сторонником эволюции, а призываете к поножовщине. Тоже мне, Пугачёв!..
Рыжий Паисий, четвёртый сын станционного телеграфиста и существо по природе настолько мирное, что никаких политических свобод ему и на дух не требовалось, рассердился вторично и далеко за перилы веранды плюнул розовой косточкой. Он явно был в завихрении чьих-то злых и горячих слов.