– А ты ребёнок и есть, – усмехнулся Юрьян на недовольство товарища. Зайдя в барак, он уже ничего не говорил, и едва сдерживал эмоции. Там его хлопали по плечам, жали руки, кто-то плакал. Изаму весь день работал за территорией лагеря в посёлке и умудрился пронести через ворота спиртное. Он в числе небольшой бригады чинил площадку перед магазином, вымащивая её торцами листвяных чурбаков. За сделанную работу продавщица, ни с того ни с сего, угостила их самогонкой. Изаму оказался любителем русского крепкого напитка, и уже успел пригубить, отчего ходил довольный жизнью, обнимался со всеми, кто был ему приятен. Синтаро до самого отбоя просидел в полузабытьи. Подсев к нему, Изаму обнял его за плечи и заплакал.

Шла последняя смена, в которой работал Юрьян. Он уже ничего не боялся, говорил, не оглядываясь, рассказывал Синтаро всё, что приходило на ум: они почти не работали. В бригаде появилось много новых людей, угрюмых и не привыкших к тяжёлому труду. Под началом Изаму, ворочая тяжёлые брёвна, они лишь бросали косые взгляды на парочку, одаривая друг друга добротной отборной бранью: ни одна работа в лагере не обходилась без крепкого русского мата.

Стоял конец апреля, всюду слышался птичий звон, наполняя пространство самыми разными звуками, ещё не летали комары, и было вольготно от запаха свежих опилок, лёгкого, наполненного жизнью ветерка, гулявшего под кровлей пилорамы, и всё это так волновало Синтаро, что хотелось исчезнуть из этого мира, убежать. Он даже сказал однажды об этом Изаму, но тот покрутил у виска, сказав, что лучше он напьётся соляры, чем пустится в бега. Про побеги знали все. Они происходили не часто в лагере, но заканчивались тем, что избитых и подранных собаками бегунов возвращали, и они долго ещё ходили под конвоем, в целях устрашения других.

– Что задумался, япона мать. Не горюй Мишаня. Время летит быстро, – сказал, подсаживаясь Юрьян, после того, как очередное бревно отправилось в пилораму.

– Завтра ты уедешь, – сипло отозвался Синтаро.

– Завтра… Дожить ещё до этого завтра. На фронте так не желал свободы, как сейчас. Не поверишь, но мне жаль всё это оставлять. Сам не пойму, почему так. Но ей богу жаль. Ещё вчера проклинал, а нынче сердце заныло. Ночью глаз не сомкнул, вспоминал. Прикипело, понимаешь. Гляжу на проволоку, и тоска берёт. Вышка вон, часовой, бедолага. Тоже домой хочет. А уедет, тосковать будет. Всё это для нас как урок.

– Так Ли Вей говорил.

– А, китаец твой крещёный.

– Ли Вей умер, он утонул, – сказал Синтаро. Юрьян некоторое время молчал, но по его целеустремлённому взгляду в пустоту было видно, что он чем-то занят. – Ну думаю, – наконец-то отозвался он. – Нет его там.

– Ты когда так говоришь, мне становится страшно Юрьян. Как ты можешь заглядывать туда?

– Всё рядом с нами Миха.

– Вы, русские странные люди. Ядвига, Печёнкин, даже Векшанский. Я его больше всех боюсь, даже больше Холодрыги. Мне непонятно, вы такие разные, но в то же время похожи.

– Разговорился ты, братец. Складно гутаришь по нашему, а?

– Не смейся, я правду.

– Твоя правда, Мишка. Странные мы. Огребли полземли, и никто нас разгрызть не в силах.

– Почему так? Чем вы лучше других?

– Сила над нами. Ты здесь, со мной, значит над тобой тоже она.

– Что за сила, Юрьян?

Глаза Юрьяна горели от радости. Это был его последний день в лагере, и то, что он говорил, совсем не вязалось с молчаливым угрюмым человеком. Перед свободой он сбрил бороду, взяв напрокат у Зверькова бритву, и теперь смотреть на него было до удивления странно. Синтаро не узнавал своего старшего товарища. За эти годы он так сроднился с Юрьяном, что Изаму даже стал ревновать. И сейчас, когда они сидели и разговаривали, Изаму лишь поглядывал в их сторону.