Он видел только ее улыбку.

– Да, – говорила она, зажав улыбку в зубах, как бандитский нож, там, в той дымной, адской пивнушке на Монмартре, – и я тоже!

Он слышал мужской голос в трубке. Он хватался глазами за лицо Мары, улетающее, ускользающее. Летящее, невесомое, легкое ее лицо. Мышцы его застыли, как на морозе, сведенные под кожей в твердые бугры ожиданьем, ужасом, болью.

– Мара! Мара!

– Спасибо.

Деревенели губы в улыбке.

– Мара! Cherie…

– Спасибо за все.

– Мара, я жду! Я буду ждать!

Улыбка вырвалась и вспорхнула с ее лица вверх.

А потом упала, как подстреленная. Упала на паркет.

– Кто это?

Илья сжимал кулаки. И Мара видела эти сжатые добела кулаки.

– Это Пьер. Он желает нам всем счастливого пути.


Через час Мара украдкой выглянула в окно. Черная лаковая машина Пьера стояла внизу.


Еще через час все вышли на улицу с сумками, чемоданами и рюкзаками.

Перед гостиницей красным революционным флагом мотался на сыром ветру красный каштан.

– Ну что, скинемся на такси? – неувядаемо выкрикнула веселая Алла.

– У меня осталось только двадцать евро, – проканючил Толя Рыбкин.

– У меня есть деньги, – жестко сказал Илья.

Черная машина подкатила сбоку. Стекло отъехало вниз.

– Пье-е-е-ер! – счастливо завизжала Алла Филипповна. – Ура-а-а-а!

– Я подвезу вас в аэропорт, – сухо сказал Пьер. – Садитесь. Вещи в багажник и на колени.

Он был неузнаваемый. Он был как чужой. Молчал все время. Зато другие говорили. Аллочка трещала, как трещоткой гремучая змея, ахала и охала, вертела головой: прощай, площадь Этуаль, прощай, Триумфальная арка, пока-пока, Елисейские Поля! Хомейко костерил Париж в хвост и в гриву, ибо три дня провалялся в гостинице с расстройством желудка. «Съел, проклятье, эту французскую жабу – и, тудыть-растудыть, не переварил!» Костик лениво пережевывал во рту слова, беседуя с Толей Рыбкиным о манере импрессионистов: это все давно устарело, старик! Да и Черный квадрат, этюд его мать, устарел!

Илья, Мара и Пьер молчали. Им не о чем было говорить. И незачем.

В аэропорту «Шарль де Голль» все взахлеб благодарили Пьера. Алла поковырялась в сумочке и выхватила, оторвала от сердца припасенный, должно быть, для красноярцев сувенирчик – резиновую дамочку в розовеньком платье, под черной вуалькой, в черной шляпке с поддельными жемчугами: «Возьмите, дорогой вы наш! Возьмите эту чепуху! Просто – на память! А дамочка, это, наверное, – хихикнула Алла, – красавица-шлюшка с Пляс Пигаль!» С Монмартра, ледяно ответил Пьер. Алла смешалась, не знала, шутить дальше или остановиться. Персидский встал грузной ногой на поверженный чемодан, вытирал, как на пляже, лысину. Илья отвернулся. Глядел в окно.

Пьер подходил к каждому и каждого целовал. Холодно. Заученно. Как автомат. «Блин, он что как из Музея восковых фигур, мужика как подменили», – подумала, ничего не понимая, Алла Филипповна.

Мара прикоснулась к его чисто выбритой щеке холодными губами.

Пьер на миг остановил свое лицо, как лаковую черную машину, около ее лица. Щека чувствовала щеку. А жизнь уже не чувствовала жизнь.

– Adieu, mon amour, – церемонный, надменный французский шепот льдинкой проколол ухо и вышел через сердце, под холодными ребрами.

И Мара по-французски холодно сказала:

– Adieu.


Мара и Илья прилетели в Москву. Потом приехали на поезде в Самару.

Мара пошла ночевать к себе домой, в покосившуюся бабкину развалюху. «Я хочу выспаться одна», – сказала она Илье.

Она натаскала из сарая дров, затопила печку-голландку и вспоминала покойную бабушку и покойную мать. Париж казался красивым сном.

А назавтра позвонил Илья.

– Мара, привет, – сказал Илья, и она не узнала его голос. – Мара, у меня мастерская сгорела. Вся. Дотла. Двести работ. Пришел утром, а там одни косточки. Пепел. Я ключ Лешке Суровцеву оставлял, блядине, пили, курили, окурок бросили. Так думаю. Мара, я давно хотел тебе сказать. Мара, я люблю тебя!