– Я уже все сказала!

– Мотылек‑1, прием!

Смолину окатило ледяной водой, словно она вновь оказалась в том злополучном лесу под проливным дождем.

– Какого черта тебе надо?

– Можно было и повежливее после стольких лет совместной работы, – послышался слегка укоризненный голос Светы из трубки.

– За вежливостью не ко мне, – сухо ответила Смолина.

– Как дела? Как работа?

– Думаешь, что-то интересное может происходить у менеджера в типографии?

– Мало ли, может, ты сменила место… Как-никак три года не общались.

– Знаешь, я отлично жила эти три года. И никто не называл меня Мотыльком. Его больше нет.

– Как скажешь, Ань.

Смолина подумала, что эти три года она старалась не вспоминать Свету и вообще забыть все, что ее связывало с AnnaSearch.

– Я понимаю, что ты отошла от дел…

– Ты правильно понимаешь, – перебила ее Анна. – И мне не интересно, кто у вас там снова пропал.

– Не пропал, а нашелся.

– Тем более. Живые меня интересуют еще меньше.

– Я посчитала, что ты должна это знать. Но если хочешь, я не буду говорить.

Тишина.

Вот на хрена, на хрена, спрашивается, ворошить прошлое? Три года – это срок. За три года раны способны зарасти, затянуться новой кожей, лишь во время дождей отзываясь тупой болью. Но только если эти раны не ковырять.

Смолина взглянула в окно. Стоял конец сентября, и ветер прилепил к окну мертвые желтые листья. Снова осень. Снова этот голос. Снова.

Анне хотелось бросить трубку, разбить к чертям этот аппарат, так беспардонно позволяющий любому вторгнуться в ее личное пространство. Но пластырь с раны был уже оторван, и под ним показалась незажившая травма. Главное, соли туда не сыпануть.

– Но только в последний раз. Больше не звони мне. Никогда. А теперь говори.

– Мы нашли Лисинцеву.

Руна 3

Мать тогда по милой дочке,
По исчезнувшей девице
Горько, горько зарыдала,
Говорит слова такие:
«Матери! Вы не качайте
Никогда в теченье жизни
В колыбели ваших дочек,
Не воспитывайте деток,
Чтоб насильно выдать замуж,
Как, бедняжка, я качала
В колыбели мою дочку.
«Калевала»

Цветок был очень красивый. Тоненький стебелек, едва опушенный прозрачными волосками, на котором покачивалась аккуратная чашечка, увенчанная пятью лепестками. Фи-ал-ка. Красивое слово! Маленькая Аня очень любила его повторять и наблюдать за тем, как при произношении язык танцует во рту. «Фи» было похоже на французское приветствие, что-то легкое, как мамин поцелуй. На «ал» язык энергично устремлялся вперед и утыкался в зубы. Завершающее этот балет «ка» говорилось с легким придыханием, как нечто интимное и очень личное.

Ане нравилось слово «фиалка», но еще больше ей нравилось другое название этого цветка – анютины глазки. Словно это был только ее цветок, и больше ничей.

Темно-зеленые листочки выше переходили в более светлый оттенок.

– Как твои глазки, – говорила мама. – Анютины глазки.

Мама называла это умным словом «гетерохромия». Аня же просто знала – глаза у нее необычные, с неравномерным распределением цвета, как у листьев фиалки. В общем – анютины глазки.

– Береги свой цветок! – наставляла мама.

Ее фиалка росла в розовом горшочке, который стоял на окошке.

Аня знала по рассказам бабушки и мамы, что дикие цветы растут в других условиях. Одни в поле, под дождями и ветрами, которые треплют нежные лепестки – того и гляди вырвут с корнем. Другие – в пустыне, без воды и заботы. А какие-то цветы выращивают в специальных местах с единственной целью – быть сорванными.

Аня не хотела, чтобы ее цветок сорвали. Ей хотелось, чтобы он так и остался таким нежным, не знающим града и холодных ветров. Ее личный цветок, который недоступен ни для кого.