Газеты выбрасывались в сортир и шли на растопку. Для того и привозились детьми. Они же навезли мне груду романов Харуки Мураками, сказав, что сей японец сейчас самый читаемый автор. Я принялся за штудию, сибаритствуя напропалую.
Романы становились всё толще. Мне нравился налёт мистики. Но мистика – это нюанс. А вот персонажи, раскосые, как и господин Мураками, видимо, обладали чертами, присущими всему нынешнему поколению сынов Ямато. Они постоянно лезли под душ, меняли бельё и одежду, сморкались в бумажные салфетки («Я никогда не доверяю мужчинам, имеющим носовые платки»! ), чистили уши специальными палочками и, с ума сойти, то и дело надраивали зубы. Если этот Харуки плоть от плоти своих героев, то мне бы он доверял уже потому, что я в деревенском быту обходился без носовых платков. Сморкался в тряпку, валявшуюся на палитре и, как правило, сухую, без краски. Бывало фурану из обеих ноздрей с помощью пальцев, так вся Япония содрогается будто под ударом мощного цунами. Да, гунны мы с немытыми ноздрями. И вообще, живём от бани до бани, бреемся раз в неделю, зубы чистим, правда, регулярно, но если не забываем об этом. Да, варвар я, варвар в драном свитере и стоптанных чунях. Зато в этом одеянии я чувствую себя человеком, которому плевать на испражнения цивилизации, что демонстрируют на подиумах говорливые кутюрье и пустоглазые модели, шагающие от и до на вывихнутых ногах.
Так о чём бишь я, как говорил Эскулап, теряя за выпивкой нить беседы.
А вот о чём. Особенно поразила меня любовь одного из персонажей Мураками к трактату Иммануила Канта «Критика чистого разума». Ведь этого не могло быть, потому что не могло быть никогда, но это было!
Отдавая дань памяти Виталия Бугрова, когда-то подсунувшего мне книгу великого философа, я много раз шёл в атаку на предисловие, но отступал после первого абзаца, гласившего, что «на долю человеческого разума в одном из видов его познания выпала странная судьба: его осаждают вопросы, от которых он не может уклониться, так как они навязаны ему его собственной природой; но в то же время он не может ответить на них, так как они превосходят возможности человеческого разума».
Эти строки предостерегали от дальнейших [попыток] разобраться в том, что явно превосходило возможности моих извилин. В конце концов, если меня и осаждают какие-то вопросы, диктуемые моей природой, то все они доступны моему не слишком чистому разуму априори, а потому разрешимы апостериори, герр Кант и господин Мураками.
Разве мог я, к примеру, наслаждаться таким постулатом: «Если способность осознания себя должна находить (схватывать) то, что содержится в душе, то она должна воздействовать на душу и только этим путём может породить созерцание самого себя, форма которого, заранее заложенная в душе, определяет в представлении о времени способ, каким многообразное находится в душе. Итак, в этом случае душа созерцает себя не так, как она представляла бы себя непосредственно самодеятельно, а сообразно тому, как она подвергается воздействию изнутри, следовательно, не так, как она есть, а так, как она является себе».
«Как закручено, как заворочено!» – восклицал когда-то Аркадий Райкин, а я, читая это, соглашался с ним, ибо, внимая Канту, сознавал, что «созерцание вовсе не нуждается в мышлении». Ведь я был способен только созерцать. Быть может, японец, который читал это, находил удовольствие в разгадывании ребуса. Быть может, смысл прочитанного каждый раз вылетал из его головы и каждое новое прочтение строчек этого трактата вызывало повторную волну кайфа от победы разума в неравной борьбе? Как бы то ни было, этот тип, который был всего лишь рекламным агентом, наслаждался «Критикой», даже будучи больным, в соплях и с температурой. Он наслаждался ею, забравшись в ванну, взяв с собой, возможно, помимо трактата, дюжину банок пива, а пиво, по Мураками, японцы поглощали, что наши герои рекламных роликов. В любом случае, больной ли, здоровый ли, в соплях или с банкой пива в руках, в кровати или в ванне, он повторял: «Кант был прекрасен, как всегда».