– За мной! – взвизгивает тигрица, и я тут же подчиняюсь ее воле.

Мы едва успеваем заскочить в закрывающиеся двери. Тяжело дышим, прижатые друг к другу потной толпой. Я поднимаю руку – в кулаке зажаты обрезанные, словно ножом, стебли пионов и тонкая бумажная обертка.

– Я же сказала – терпеть не могу пионов! – она вдруг смеется, эта тигрица. Толпа толкает ее на меня, и я, не выпуская из рук стеблей, чуть пригибаюсь и целую ее в правильный носик.

Она не отстраняется. Нас покачивает из стороны в сторону, на нас косятся, потому что многие видели, как мы бились на платформе, в тупичке.

– Закладку взяли?

– А как полное имя Пани?

– Прасковья.

– А я думал Параскева.

– Это одно и то же.

– Я не взял записку.

– Почему?

– Чтобы еще раз увидеть вас.

– Иди ты!

– Я знаю, как вас зовут. Не повторяйте больше.

– Она смеется. – У нее, у этой тигрицы, оказывается, не всегда злые глаза.

– Почему ты вмешалась? – перехожу тоже на «ты».

Мы ведь почти на брудершафт только что подрались, поцеловались. Звон бокалов не обязателен.

– Потому что мент бы тебя уволок в свою преисподнюю, – отвечает она, – А эти за мизерную плату узнали бы, где тебя потом искать.

– Они девок лупили…

– Это я не видела. Я видела, как ты их лупил. Я этим же поездом приехала.

Едем молча. Она поднимает на меня глаза.

– Ко мне нельзя. Там Паня. Увидит, опять станет записки писать, что всех прощает.

– Я на Самотеке живу. Выйдем на «Белорусской»? А оттуда пешочком, по Лесной, по Палихе, к старой Божедомке. Там Достоевский родился. Это не очень близко, но мы ведь дойдем?

Она кивает и прижимается ко мне.

– Я ненавижу цветы, – шепчет она мне, – особенно пионы.

Цветы, которые мы оба любим

– У меня так почти никогда не бывает, – она лежит головой на моей груди.

– Как у тебя не бывает?

– Вот так. Чтобы сразу. Нужно хотя бы дня три. А лучше – четыре.

– Нас свела суровая действительность. С нее спрос.

– Нас свела Паня. Но с нее не спросишь. Разревется, как обычно.

Я наощупь мну ее грудь. Ее очень много, но мне недостаточно просто трогать ее и смотреть. Эдит понимающе вздыхает и уступает мне всем телом. Я у себя таких сил не подозревал уже очень давно. Наверное, это после драки. На меня драка всегда как на других спиртное действует – хочется продолжать и продолжать. Но это хорошая ей замена. Однако продолжать все равно хочется. Хорошо, что нет сопротивления.

Мы уже сидели на моей кухоньке и хлебали чай с вафельным тортом. Его у меня осталась половина.

– У тебя есть что-нибудь покрепче?

– Сейчас будет.

Я быстро выхожу из кухни, одеваюсь за положенные в армии сорок пять секунд и еще через пятнадцать секунд выбегаю из подъезда. Через пятьдесят секунд я в стекляшке – палатке, в которой хозяйничает старый армянин Армен Джанаян, говорят, бывший опер из ереванского уголовного розыска. В течение ближайших сорока секунд у нас происходит следующий разговор:

– Один пить будешь?

– Что ты, Арменчик!

– Друзья придут?

– Что ты, Арменчик!

– Женщина?

– Женщина.

– Скоро?

– Уже есть.

– Уже было?

– Уже было.

– На тебе наш коньяк.

– Не хватит денег. Дай вина.

– Подарок. А вино купи.

За двадцать секунд покупаю вино и беру коньяк.

– Коньяк сейчас, – распоряжается Армен, – А вино завтра. Это – закон!

Киваю и ухожу. До подъезда те же пятьдесят секунд, пятнадцать на подъем, на раздевание десять секунд, еще четыре секунды, и я захожу на кухню.

Тигрица Эдит спит, сидя в моем халате, распахнувшись донага, откинув назад шатенистую голову. Грудь упоительна! И все остальное! Очень видно и очень мило.

Она сильно изменилась за прошедшие 4 минуты 9 секунд: жутко похорошела. Я осторожно ставлю бутылки на стол и присаживаюсь на корточки перед ней. От ее запаха дурею, закатываю глаза.