Но это не получилось. Все замолчали. Паня вдруг стала печальной.

– Нет. Никак не решусь. Понимаете, мне все уже давно надоело. Нет! Нет! Не дети. Дети никогда не могут надоесть, даже когда они сами становятся почти старичками. Для нас, для родителей, они всегда дети. Впрочем, вы, должно быть, это понимаете?

Паня вдруг подвинула бутылку к сыну. Он бережно обхватил ее своей большой костлявой ладошкой, но тут же и замер так, словно не смел воспользоваться неожиданной добротой матери.

– Всё это только разговоры… пока! Беда лишь в том, что за всем этим на самом деле стоит несчастье, – Паня печально покачала головой. – Только его одной смертью не исправишь. Одиночество… Вот, что это за несчастье. Ушел мой муж… навеки, и я овдовела… душой овдовела. Плохо, когда ничего нет впереди.

– Ну, все! Хватит! – Эдит выхватила у брата из рук бутылку вина, чем определенно его расстроила. – Допьем и будем считать, что первое знакомство строптивого жениха со странным семейством самоубийц, алкоголиков и старых дев прошло в теплой, дружеской атмосфере! Во взаимопонимании, так сказать. Вот такая мизансцена складывается. Пора ее срочно менять, а то зритель затоскует чего доброго!

После обеда меня повели в комнату Эдит. Причем, все вместе повели, шумно даже как-то, и там обнаружилось пианино древнерусской фабрики «Красный Октябрь». Сейчас спроси моих внучек, что такое «красный октябрь» в их представлении, так они голову себе сломают. Почему октябрь, почему красный, почему пианино? От этого действительно несет седой древностью, как от сказок о полку Игореве. Было ли, не было ли? Но вот древний инструмент «Красный Октябрь» определенно был и есть.

Все расселись вокруг него, Эдит села на крутящийся табурет и несколько раз ударила растопыренными пальцами по клавишам, взяв какие-то кривые октавы.

– Это для разогрева публики! – сказала она и поднялась. – Разогрев состоялся. Теперь попрошу маэстро!

– Выпить больше нечего, – печально проскрипел Геродот, но все же послушно поднялся со своего креслица и с размаху как будто свалился на вертящийся табурет.

Геродот играл так, что я сначала подумал: тут где-то, наверное, в самом чреве инструмента, запрятан магнитофон. Мастерски играл, высочайше играл! Никогда не слышал ничего подобного. Я вообще такого за свою жизнь мало слышал, но даже я, невежда, понял, что передо мной происходит нечто божественное. Никакой магнитофон не способен был воспроизвести то, что выливалось, обрушивалось, рассыпалось из-под длинных пальцев с траурными ногтями Геродота Ивановича Боголюбова. Мне даже страшно стало, словно они показали мне свое тайное кладбище. Мне там точно было место!

Внучки приехали

Дед я без опыта. И дедом-то себя не чувствую ни в малейшей степени. Потому что дед – это седой, степенный, умудренный опытом человек с раздраженным и в то же время необыкновенно добрым глазом. У меня почти все не так, даже наоборот.

Я не очень-то седой, только с пикантной проседью, совершенно не степенный, а даже несколько инфантильный по своим замашкам. Могу, например, вдруг сорваться с места в метро и почесать к поезду, к закрывающимся дверям, как будто опаздываю навсегда. Могу вдруг сцепиться с кем-нибудь в общественном месте и крепко наподдать. Благо, это я умею классно! Вот тут как раз сказывается мой житейский опыт. Одно время, я только этим или почти только этим занимался. Причем, часто далеко от родных стен и родного метро.

Явилась дочь, моя дорогая Евгения Антоновна, и впихнула в мою однокомнатную берлогу двух своих девок – жгучую брюнетку Машку, этот колючий кустик черной розы, и рыжую, тяжеловесную Дашку. Дашка неподвижно стояла в дверях кухни, отсвечивая огненной своей башкой, словно кто-то воткнул в землю горящий факел. Машка выглядывала из-за ее спины, являя собой ясную черную ночь, которую этот факел и должен освещать.