Маша сидела закутанная в санках и всю дорогу молчала. Только когда приехали, она тихо сказала:

– Я флаг видела.

Маше было два с половиной года. У нее было бледное, некрасивое личико и почти всегда серьезный вид.

Она дожидалась в санках, пока тетя Аня поговорила с доктором, и молча ехала обратно. Только когда остановились у мостика, близко от дома, она сказала так же тихо: «Я два флага видела».

Маша жила не дома, а у бабушки, потому что у Сережи был коклюш. Но коклюш уже почти прошел, и доктор позволил детям встречаться на гулянье.

И, вернувшись от доктора, тетя Аня с Машей поехали посмотреть, не гуляет ли Сережа.

Сережа гулял около ворот в коричневой поддевочке с красным кушаком и лопаткой в руках. Он был старше Маши на два года.



Дети не виделись два месяца. Тетя Аня сказала, что они могут поздороваться, но не целоваться.

– Зд’яствуй, Маша, – сказал Сережа.

– Здляствуй, Селеза, – сказала Маша.

Она сидела в санках, а Сережа стоял с лопаточкой. Оба долго молчали. Тетя Аня тоже молчала и на них смотрела.

Маша поглядела на Сережины покрасневшие щечки, на руки в стареньких рукавичках и спросила с серьезным и заботливым лицом:

– Селеза, ты не озяб?

– Нет, я не озяб.

Солнышко заходило. Косые его лучи, прорвавшись из-за церкви, осветили верхушки берез бульвара.

Маша посмотрела кругом и опять на Сережу. Ей хотелось много сказать, а слов не было. И она спросила нежным протяжным голоском:

– Селезенька, ты не озяб?

– Нет, Маша, не озяб.

– Ну, пора по домам, – сказала тетя Аня и повела Машу к бабушке на другой конец бульвара, а Сережа пошел домой.

Сорока

Елочка лежала на кровати распеленутая, а Маша стояла около кровати: ей велели смотреть, чтобы сестричка не упала. Маше еще не было двух лет, а Елочке было всего три месяца. Она хватала ручками воздух и молотила ножками по кровати, как будто танцевала лежа. И ручки и ножки были очень смешные: малюсенькие, а все пальчики есть. И ноготки.

Пока Елочки еще не было, Маше очень хотелось, чтобы у нее была сестричка, но теперь она была не очень довольна. С сестричкой нельзя было играть: то она плачет, то сосет, то спит, и на руки ее не дают, говорят: «Мала, уронишь». Главное же, Маше часто очень хотелось, чтобы у Елочки была бы своя, другая мама. Она еще чуть-чуть помнила, как хорошо лежать у теплой груди и сосать, и, когда мама брала кормить Елочку, ей было немножко обидно.

Но сейчас Маша не думала об этом. Она ловила своей маленькой ручкой крошечную ладошку и смеялась. Что-то очень знакомое, приятное напоминала ей эта ладошка. И вдруг она вспомнила:

– «Сорока»!

«Сорока», которую мама и няня столько раз делали на ее собственной ладони.

«Сорока-белобока, на порог скакала, кашку варила, деток кормила».

И Маша радостно закричала маме:

– Тута мозьно деить соёку!

Это открытие привело ее в восторг. Она ловила по очереди чуточные пальчики: «Этому дала, этому дала…» Елочка выдергивала пальчики, она ничего не понимала. Но Машу это не смущало. Она забыла свое недовольство сестричкой. И когда мама подошла и взяла кормить Елочку, Маше уже не было обидно. Она смотрела на маленькую ручку, которая ползала по груди, точно многоногая букашка, и говорила маме возбужденно и деловито: «Тута мозьно деить соёку».

Когда мама поняла, что Маша говорила, она долго смеялась. Ей так это показалось забавно, что она рассказала об этом папе, когда поехала к нему на свидание в тюрьму (а она там была с Елочкой на руках, потому что та еще не могла оставаться весь день без груди).

Но папа через две решетки очень мало понял.

Аму-Дарья

I

Сережа писал своему отцу в Казахстан: «Мне больше всего хочется видеть тебя, папу, а потом верблюда».