Почему политический и религиозный дискурсы оказались так хорошо совместимы, лучше всего объясняет Чернявский, который исходит из особенностей процесса христианизации Руси. По его мнению, устойчивая связь между величием и смирением была следствием того символического места, которое великие князья занимали в интериоризированном ими дискурсе. Он утверждает, что до того, как оно стало составляющей христианской религии, государства в светском понимании на территории Киевской Руси не существовало211. Таким образом, поскольку христианская вера и государство для новообращенного общества были практически синонимами, любой князь, занимающийся государственными делами, автоматически становился служителем Христа – отсюда и необычайно высокое их число среди православных святых.
Образ святого князя направлял внимание общества на личность правителя, который, как считалось, был одним целым со своими должностью и властью, дарованными Богом212. Отсюда следует, что западную идею о наличии у князя двух сущностей – божественной и человеческой – нельзя было легко применить к Руси, где личность правителя обладала такой же святостью, как и его функции и должность. Вместо этого существовал дуализм иного рода, который Чернявский описывает как «мистическую диалектику, в которой, будучи славным царем, [каждый русский правитель должен был стремиться к] монашескому смирению, а это смирение, в свою очередь, умножало и обосновывало славу его правления»213. Многие из них в попытках реализовать этот принцип в своей политической практике принимали монашеский постриг на смертном одре.
Мотив, связывающий величие с жертвенностью, продолжает присутствовать в современном российском великодержавном дискурсе (хотя и в довольно извращенном виде). Сложно объяснить иначе то, что имел в виду Путин, когда говорил на Валдайском форуме о мученичестве в контексте таких традиционных для великих держав тем, как ядерное сдерживание и ответный удар, заявляя, что «агрессор… будет уничтожен… и мы как мученики попадем в рай, а они просто сдохнут, потому что даже раскаяться не успеют»214. По всей видимости, в его понимании мученичество и великодержавие действительно как-то связаны друг с другом через семантику финальной, очистительной жертвы.
2.6. Использование величия в Смутное время
Смешение собственно религиозного идеала смирения как свойства личности русских князей с его политико-идеологической функцией, которое происходило с зарождения культа Бориса и Глеба, породило тенденцию, оказавшую долгосрочное влияние на российский великодержавный дискурс. Благодаря ему стало возможным подчеркивать относительное превосходство Киевской Руси, а затем и Московского княжества в периоды политического и экономического упадка. Когда дела у России шли хорошо, ее превосходство над другими государствами явно не подчеркивалось в отечественном дискурсе. Напротив, акцент делался на равенстве, то есть на принадлежности к сообществу равноправных политических образований, объединенных христианской религией. Например, важнейшей темой заглавного произведения «Библиотеки», религиозно-международного манифеста митрополита Иллариона, написанного в 1037–1043 годах, является именно равенство всех народов215, что, кстати, противоречило широко распространенным средневековым теориям об избранном народе, всемирной империи и вселенской церкви216.
Однако равенство всегда отодвигалось на второй план, когда (древне)русская государственность оказывалась в тяжелом положении. В такие моменты мыслители часто подчеркивали неоспоримое превосходство над соседями, всегда чрезмерно превознося величие и мощь государства. Я проиллюстрирую эту тенденцию на примере дискурса, созданного во время двух серьезных политических кризисов. Первый произошел в XIII веке, когда Киевская Русь подверглась нашествию восточных соседей (которое вылилось в два с лишним века политической зависимости, которую с легкой руки Николая Карамзина часто называют монголо-татарским игом). Второй кризис – длительное междувластие начала XVII века, известное также как Смутное время (1598–1613).