Глава 5 охватывает остаток XIX века, а также десятилетие, предшествовавшее Первой мировой войне. В ней я показываю, как российские государственные деятели и публичные интеллектуалы пытались адаптировать под себя историю всемирно-исторического прогресса и в итоге одомашнили этот нарратив, переосмыслив понятие «великая держава» как непрерывно становящееся, но всегда недостаточно развитое политическое образование, которое маскировало под внешнеполитическими терминами то, что, по сути, было рассчитано на внутреннюю аудиторию. Я уделяю внимание как официальному дискурсу, так и литературным дебатам, которые велись за пределами официальных политических кругов.
В главе 6 я рассказываю о взлете и падении советского проекта и социал-интернационалистического модуса, который после успешной социальной революции 1917 года быстро укоренился в российском дискурсе. Я также показываю, как вскоре после этого этот модус оказался подорван конкурирующими нарративами, связанными с национальной историей и великодержавным управлением. Я также показываю, как, несмотря на свою формальную дискурсивную гегемонию во время холодной войны, данный модус был фактически вытеснен и как советские бюрократические элиты вернулись к одной из конвенциональных версий великодержавного управления как к основополагающему элементу своей дискурсивной идентичности.
Наконец, в последней главе 7 я размышляю о последствиях описанного смешения понятий, а также отдельных этапов эволюции понятия «великая держава» для современной России. Я рассматриваю возможные будущие траектории для разрешения текущей дискурсивной конфронтации между Россией и Западом, а также обращаю внимание на более глобальные последствия этой конфронтации. На протяжении последних нескольких столетий одна из ключевых проблем российской международной политики сводилась к постоянным попыткам делать авторитетные заявления с периферии (или, в какие-то моменты истории, полупериферии). Хотя в моей книге эта проблема представлена как российская, на самом деле она гораздо более общая и касается других периферийных и полупериферийных акторов, таких как Турция или Китай. Более того, эта проблема настолько же дискурсивная, насколько экономическая или социально-политическая.
1.7. Анализ
Что касается моих аналитических предпосылок, я отталкиваюсь примерно от следующего набора аксиом. Во-первых, я рассматриваю великую державу как понятие, а не как словосочетание. По словам Райнхарта Козеллека, «каждое понятие связано со словом, но не каждое слово является социальным и политическим понятием»120. Соглашаясь с Козеллеком, я утверждаю, что политические и социальные понятия, такие как великая держава, «содержат в себе уверенную претензию на универсальность и всегда имеют множество значений – в исторической науке, порой в модальностях, отличных от слов»121. Следовательно, с одной стороны, понятие никогда нельзя определить однозначно. С другой стороны, оно заключает в себе «всю полноту смысла и опыта в том социально-политическом контексте, в котором и для которого используется [связанное с понятием] слово»122. Во-вторых, реконструируя историю понятия великая держава, я пытаюсь понять, менялась ли его семантическая и контекстуальная суть во времени и пространстве, и если да, то как именно и в ходе каких процессов это происходило. В-третьих, я соглашаюсь с основной посылкой Эйнара Вигена о том, что «международные отношения – это в том числе межъязыковые отношения»123. Для этого я дополняю свой анализ межъязыковым измерением и рассматриваю, как российские понятия, связанные с политическим величием, взаимодействовали с иностранными понятиями, связанными с аналогичными обозначаемыми, и как происходил перенос смысла. Наибольшее внимание этому взаимодействию уделялось, когда Россия стремилась влиться в европейское общество и добивалась признания своего статуса великой державы, то есть в конце XVIII – начале XIX века.